— А скоро? — ухватилась за слово Совинская.
— Скоро, девушка, скоро. Мы же не одни. Есть и у нас друзья, есть братья и сестры — там, на Великой Украине. Да и здесь, среди ваших людей, поляков.
Софья слушала и краснела за только что сказанное, за желание какого-то покоя, забытья… за минуту отчаяния и страха, которые были и, возможно, еще будут.
— Спасибо вам, — сказала тихонько, — за доверие, спасибо. Обещаю вам…
— Не надо, — мягким, предостерегающим жестом остановила ее женщина. — Не надо обещаний. Возвращайтесь домой — и за работу. В случае чего мы должны быть готовыми захватить власть и какой угодно ценой удержать ее. Готовьте людей. Надежных, стойких. Вооруженных стычек избегайте. Забастовки, саботаж, агитация — вот наше нынешнее оружие. А с листовками и литературой, если будет возможность, мы поможем… Где вы остановились на ночлег? — поинтересовалась она.
— Собственно, — покраснела Софья, — я думала…
— Ну вот, — усмехнулась женщина, — переночуете здесь. До утра не так уж и далеко. Я скажу товарищу Янеку. Будьте здоровы. — Она обняла Софью, крепко поцеловала трижды. — Желаю вам успеха.
…Софью положили на небольшом диванчике. Она долго не спала — думала-передумывала услышанное и увиденное. Не выходила из головы Глуша: как там? Что делают сейчас? И Павло: «Нас, наверно, пошлют усмирять…» Кого усмирять? Куда?.. Ответа так и не нашла, — ее сморил сон.
Августовская ночь осыпалась спелыми звездами. Пахло рыбой, полем, хлебами.
Чарнецкий дремал. Однако он далек был от сна. Просто опьянел от тишины, приволья и утренней свежести. Благодатная пора! Да еще после всех этих варшавских свар… Этого шума… Бесконечных заседаний… Речей в сейме… Матка боска! Пусть теперь дерутся. Ему все это надоело, надоело… Не так-то уж много осталось, чтобы терять дни, месяцы, годы — целые годы! — на это празднословие. Пускай себе грызутся…
Повозку качнуло на выбоине, думы на миг отлетели. Граф плотнее закутался в легонькую накидку, — холодок таки чувствителен! Примостился поудобней… Перевелись люди. Нет той твердости. Силы духа нет… Перевелись люди. Перед какими-то пройдохами готовы упасть на колени. Без единого слова. Да кто он такой, этот Гитлер, что отважился диктовать им? Безумец. Паршивый ефрейтор…
Граф беспокойно зашевелился, потер левую руку, — она немела у него всегда, когда нервничал. Постарался отогнать невеселые мысли, а они все лезли, лезли, больно отдавались в сердце. Конечно, время такое, что надо с кем-то действовать вместе. Иметь сообщника. Но какой же это, к черту, сообщник, если готов тебя съесть? Если против тебя же свои силы выставляет?
А все потому, что слабость чувствует. Поддались же Австрия, Чехословакия. Проглотил, как удав. Теперь за нами, за Польшей, черед. И тоже проглотит. Проглотит, пес, потому что нечем ему пасть заткнуть. Где танки, самолеты, хорошо вышколенное войско — где они? Разве он не говорил, не советовал? Тому же Пилсудскому… Да и этим, Мосцицкому, Смиглому, — всем говорил. Отшучивались. Надеялись на союзников… Вот теперь пошутите, панове. А с него хватит. Он еще пожить хочет. У него есть к чему руки приложить. Если б только… Граф словно успокоился, вспомнив про выгодный для него контракт на продажу хлеба, — только бы не передумали. Но нет, хлеб сейчас нужен, как никогда нужен. Мобилизация… Армия растет не по дням, по часам. Кормить ведь ее надо?.. Не передумают! А коли что — продаст за границу. Купцы вон как ждут. Только заикнись.
Миновали редкий березняк, — за ним, за небольшим полем забелел на холме дом. «Стоит! — Радостью наполнилось графское сердце. — Как заколдованный… Словно в сказке. А там пускай хватаются за чубы, — глумился он над чиновниками. — Пусть… Может, поумнеют… Ради такого красавца, — взглянул опять на дворец, — такого раздолья можно и совсем отойти от политики». Это дело молодых, он свое отслужил. Хотел как лучше, да если не в лад, то и он со своим назад. Подождет, пока утихнет. А там нужно будет — позовут, а нет — проживет и без политики… И так все ей отдал. Один остался как перст. Сын? Что теперь сын? У него свое. Свои интересы, увлечения… Своя семья. Пока не был женат, так-сяк заботился о старом, наведывался. А теперь — пропал. Военный, куда пошлют, туда и должен ехать. Только и видишь, когда приезжает летом. А что этот отпуск? Съедутся, пьют, в карты играют… и больше ничего. Никакого интереса. Если б сам не держал все в руках, давно развалилось бы. И дом захирел бы, и земли бы эти лентяи растащили, и лес уничтожили.
А и было же тут! Именитые помещики пили за его столами. И охотились в этих лесах, любили… Завидовали ему.
Слабый утренний туман оседал. Дом становился яснее, словно с него медленно снимали прозрачную кисею. «Были дела, — с удовольствием и легкой печалью думал Чарнецкий. — Были и, может, еще будут».
Ему захотелось взглянуть на поля, и он приказал свернуть с шоссе. Возок закачался сильнее, и мысли, которыми он жил, которыми мучился всю дорогу, сами неслись куда-то в неизвестность, и невозможно было их остановить. Граф хватался то за одну, то за другую, но не успевал сосредоточиться, как они вырывались, мчались прочь.
Около ржаного поля остановился. «Не успели. А пора, давно пора. Осыпается рожь. — Приподнял горсть стеблей — ломких, переспевших, колосья брызнули зернами. — Это еще утром, когда роса, — соображал он, — а что же днем, когда солнце печет?»
Раздвинул стебли, нагнулся. Серый супесок был покрыт зернами…
«Это, вероятно, только у дороги, — утешал он себя, но зерно валялось и дальше… и еще дальше. — Пся крев», — выругался Чарнецкий и быстро вернулся к возку.
— Почему стоит? — спросил он кучера.
Тот молча пожал плечами.
— Это — всюду так? — Ужасная догадка пронизала графа. — Отвечай! — взвизгнул он надтреснутым голосом.
— Стоит, ясный пане, — тихонько ответил кучер.
— Почему?
— Разве я знаю!
— А свое собрали?
— Кажется, собрали…
Чарнецкий вскочил в возок, окинул вокруг взглядом: хлеба и хлеба, переспевшие, поникшие. Он хорошо представил себе эту картину: пересохшие колосья трескаются, рожь стекает на землю. По зернышку, по два… А подует ветер — посыплется зерно, поплывет… «А если дождь?» От этой мысли мороз пошел по спине. Ведь это его богатство осыпается… Его сила. И слава… Его прошлое и будущее. И уже не зерна падали на землю, а в возбужденном представлении графа падало и исчезало золото, то золото, которое он уже чувствовал в руках, в кармане, перед которым склонялись его многочисленные друзья и, вероятно, еще более многочисленные недруги.
— Во двор! — крикнул Чарнецкий и шлепнулся на сиденье.
Кучер ударил по лошадям, туго натянул вожжи. Навстречу им красной дежей выкатывалось из-за леса солнце.
…Дед Миллион с тех пор, как служит у графа, таким злым еще его не видел. Бывало, приедет — табачком угостит, сядет, поговорит, расспросит, а сейчас, прости господи, как оглашенный. Едва ворота успел открыть. Не только не поздоровался, не взглянул даже.
— Чего это он? А? — подошел Миллион к кучеру, когда граф соскочил с возка и направился к дому. — Словно овод его укусил… А?
— «А» да «а»! — передразнил деда кучер. — На поле заезжал. Как увидел некошеную рожь, так и вскипел.
— Вон оно что! — поднял седые брови старик.
— А вы думали что?
Но старик больше не слушал его. «Будет дело. Будет, черт побери! Надо хоть хлопцам сказать, что приехал».
Челядь забегала. Кучера мигом послали за Хаевичем, и вскоре чисто одетый, в блестящих сапогах солтыс был в панском доме. Вслед примчался Постович. Соскочил с коня, бросил старику повод, а сам подался к Чарнецкому.
— Закрутились, — смеялся дед. — Как посоленные вьюны закрутились.
…Часа через два совет у графа закончился. Управляющий, Хаевич и постерунковый сразу куда-то исчезли, а еще через час во дворе начали появляться крестьяне, преимущественно пожилые.
— Не знаете, зачем сгоняют? — допытывались у деда Миллиона.
А тому самому было любопытно.
— Лихо его знает. Приехал, словно сумасшедший, и давай гонять всех.
Когда крестьян набралось человек пятнадцать — двадцать, управляющий бросил:
— Граф говорить будет. Смотрите у меня! — пригрозил он.
И в самом деле вскоре к ним вышел сам граф. Бледный, глаза злые, беспокойные — так и бегают по нахмуренным крестьянским лицам. Все же поздоровался, угостил сухим, как черствая горбушка, «добрым днем». Ответили глухо и недружно. В другой раз рассердился бы, вскипел и сейчас, но виду не подал, скрыл злость.
— Так что, люди? Почему не жнете, не косите?
Молчали, переминались с ноги на ногу.
— Обидели вас, я знаю… так вы же сами виноваты: зачем подожгли панов солтыса и Постовича?
Молчанье. Ни звука… О, в другое время он развязал бы им языки, заставил бы говорить! Ох, заставил бы!
— Пострадавшим, если честно будут работать и не станут бунтовать, обещаю помощь, — вырвал граф из себя.
— Вы слышали? — неожиданно загремел солтыс.
Чарнецкий недовольно взглянул на него.
— Я пригласил вас, наиболее уважаемых в селе людей, чтоб посоветоваться. Рожь перестаивает, осыпается… — Он сам удивился, как только может после всего так спокойно говорить. — Хлеб гибнет… Передайте людям да и сами знайте: обещаю награду.
— Оплата старая? — послышалось из толпы.
— Как и в прошлом году, — сказал управляющий.
— Не выйдет дело. В прошлом году рожь была не такая. Да и лето легче.
— Чего же вы хотите? — спросил граф.
— Мы уже вашему управляющему говорили, — осмелел наконец Судник. — Три злотых жнецам, четыре — косарям. И это — за восемь часов. Как в городе, восемь часов отработал — и все. Нет дураков от зари до зари.
У Чарнецкого пот на лбу выступил. «Ишь, быдло! Пся вира! Восемь часов захотелось им. Четыре злотых… Ну, я же вам!»
— Заговор? — спросил он грозно. — Бастовать задумали? — И уже чуть легче: — С живого шкуру дерете… Разве я плохо с вами обращался? Души у вас нет.