Он их уговаривает! Матка боска! Кто тут хозяин, кто владелец всех этих земель? Наконец, кто они ему такие? Быдло… Как он может так с ними разговаривать, что-то обещать?

Но другой, более трезвый голос диктовал графу иное. И Чарнецкий прислушивался к нему, верил ему. Жизнь научила его обходительности, выдержке, и вот сейчас, как это бывало уже не раз, он пользуется ими. Потом, позже, он может сделать по-своему, как позволят обстоятельства, но сейчас… сейчас не время… Пойти сейчас против них открыто — все равно что в бочку с порохом бросить искру.

— Так что? Так и разойдемся? — спросил он, сдерживая гнев.

А они переглядывались, косились друг на друга, шептались, — и ни слова ему, словно обращался не к ним.

— Чего воды в рот набрали? — опять не выдержал управляющий. — Без хлеба сидеть хотите? Или, думаете, и дальше просить вас будем?

От конюшни к ним направилась толпа конюхов.

— А вам чего? — выскочил им навстречу Карбовский. — Марш на работу! Кому говорят?

— Подождите, пан управляющий, — выступил вперед маленький, сутулый крестьянин. — Мы с графом хотим поговорить. Вы еще на нас успеете накричать.

— Нечего вам с ним разговаривать, — заступил дорогу управляющий.

— А это уж нам лучше знать.

Управляющий толкнул конюха, тот споткнулся, какое-то мгновение они ели друг друга глазами, потом крестьянин решительно ступил вперед, за ним подались и другие.

— Эй, что там еще? — заметил суету граф.

— Конюхи, вельможный пане…

— Чего вам? — Чарнецкий обратился непосредственно к конюхам. — Почему вы не в поле?

— Поговорить надо, — подошел сутулый. — Мы, конюхи, — мялся он. — Живем и работаем у вас с семьями. У меня лично жена и дочка… Месяц как нанялись. Сам работаю с утра до вечера. Ну, да лихо с ним, со мною то есть. А вот почему еще и мои должны задаром работать?

— Как это задаром? — прицепился к слову граф. — Сколько платите конюхам? — спросил управляющего.

— Пятнадцать злотых и харчи.

— Это мне пятнадцать, — продолжал конюх, — а жене восемьдесят грошиков, дочке и того меньше — шестьдесят. Почему так? Почему они должны, наработавшись днем в поле, вечером доить коров? Почему за это не платят?

— Разберемся, — пообещал граф. — Идите на работу.

— Не пойдем, пока не скажете. Чего тут разбираться? Женщинам за дойку платить — и все.

— Ну да! — загудели другие.

— Айда на работу! — крикнул Карбовский.

— А ты не погоняй! Раскричался…

Конюхи смешались с глушанами, зашумели:

— Не поддавайтесь!

— Стойте на своем!

— Пускай сами косят!

— И доят, — добавил кто-то.

Засмеялись. А дед Миллион, который вертелся тут же, не удержался, громко захохотал. Еще бы: пускай сами доят! Это пан управляющий, а может, и граф! Чудеса!

Чарнецкий вспыхнул. Глаза у него налились кровью, выпучились, и задрожали скулы. Чтобы не выйти из себя — этого при крестьянах он еще никогда себе не позволял — и не бросить таким образом опасной искры, нервно повернулся и мгновенно исчез.

— Разойдись! — закричал солтыс.

— На работу! — метался среди конюхов управляющий.

Крестьяне направились к воротам.

— Держитесь! — крикнули они конюхам.

— Пусть попробует кого-нибудь найти…

— Прочь, прочь! — выходил из себя управляющий.

Глушане вышли за ворота, закурили и долго еще не расходились. Спорили, советовались.

Прошла еще одна полная тревоги ночь. Как только солнце загорелось над миром, брызнуло ослепительными лучами в окна, по Глуше в разные концы помчались всадники.

— На жатву!

— В поле, в поле айда!

— Всем в поле!

Крестьяне остолбенели.

— Это еще что за оказия? Не панщина ли вернулась?

Кто бежал из дома, кто терся, мялся («Да вот косовище поломалось… разве так сразу наладишь?»), а кто просто отказывался, да и все.

— Не пойду! — уже в который раз твердил Судник. — Граф говорил, может, увеличат плату, да так ничего-и не слышно. Не пойду…

Управляющий гарцевал на коне по двору, дразнил собаку, а Адам твердил свое:

— Грыжа у меня, вот что!

— А как бунтовать, так не боишься грыжи? Кто это людям наговаривает? Собирайся! Да и своим скажи, чтобы сейчас же шли.

— Сам говори.

Управляющий соскочил с коня, побежал в хату. И пока Адам доплелся до своей старенькой хижины, тот уже волок из кладовки мешок зерна. Жито рассыпалось, управляющий топтал его сапогами.

— Ты что же это? Куда тянешь? — спрашивал Судник в сенных дверях.

Управляющий толкнул его коленом в живот — Адам взвился, упал, — а сам перевалил мешок через высокий порог и пригоршнями разбрасывал зерно по двору, в спорыш.

— Аспид ты распроклятый! — выскочила с ухватом жена Судника и огрела управляющего по плечам.

Тот выпрямился, дал арапником сдачи, затолкал женщину назад в сени и закрыл двери, схватил мешок за углы, мотнул туда-сюда. Душистое, отвеянное, — на семена, видно, — зерно рассыпалось по траве, на навоз, под хлев…

— Люди добрые! — выбежала снова жена Судника, уже с детьми. — Спасите!

А управляющий тем временем вскочил на коня, помчался дальше.

…Катря Гривнячиха выносила телушке пойло, когда ко двору подлетел Карбовский.

— Ты почему не в поле? — гаркнул он на всю улицу.

— А разве кто пошел? — остолбенела от его крика Катря.

— А тебе, стерва, кого еще надо? За телушкой так вскачь бежала, а теперь спрашиваешь?

— Да ни за чем я не бегала, грех такое говорить! Вы же знаете…

— Так она сама к тебе прибежала?

Он спешился.

— Почему не приходила? — дышал ей чуть не в самое лицо водочным перегаром.

Катря поставила ведерко, опустила глаза. Руки дрожали, как тогда, в поле, в зеленом жите.

— Или, думаешь, я забыл? Дал телушку и забыл… Так?!

— Если дали, то и заберите. Нечего меня попрекать. Я не просила. — И заплакала, зашмыгала носом.

— А ты думала как? Задаром! Почему молчала?

— Потому что ничего не знаю… Не знаю! — повысила она голос. — Отцепитесь вы от меня!

У старых, покосившихся ворот остановилась пароконная подвода. На ней уже лежал десяток мешков, поверх которых сидел полицейский.

— Есть что-нибудь? — крикнул ездовой.

— Подожди, — ответил управляющий.

— И так едва утекли, — ответил подводчик. — Вон уже бегут.

— Телушку забрать! Эй, ты! — крикнул управляющий полицейскому. — Иди телушку возьми! — И Катре: — Выводи! Нечего тут… Я с тобой еще поговорю! Мать твою… — Ударил ногой ведерко, пойло вылилось, задымилось на солнце. — Быстрее выводи!

Непослушными пальцами Катря отвязала налыгач. Телушка терлась об нее, лизала руки, мычала тихонько, жалобно — просила пить…

— Иди, Белянка, иди, — тащила Катря за повод.

А телушка упиралась, крутила головой.

Выскочили дети:

— Мама, куда вы ее?

— Ну же, Белянка… — плакала Катря.

Подошел полицейский. Ухватил налыгач, дернул. Телушка уперлась ногами — и ни с места. Полицейский заходил сбоку, бил телушку носками в бок, тащил. А по улице уже приближалась шумная толпа…

— Скорей! — кричал ездовой.

Полицейский кое-как дотянул телушку до воза, привязал за полудрабок, и воз рванулся дальше.

— Катря? Чего же ты стоишь? — подбежали женщины. — Телушку забрали, а она молчит!

— Кто дал, тот и взял, — печально сказала Катря и, обняв детей, заплакала.

Село разбушевалось. Носились управляющий и полицейские, выгоняли в поле, забирали только что намолоченное зерно, чтобы вернуть графские убытки.

После стычки с карателями Устим Гураль и Хомин не вернулись на каменоломню. Не вернулось туда и большинство рабочих. Отняв у жолнеров и полицейских оружие, отряд к вечеру скрылся в лесах. Ушел с ним и старый Жилюк. Чувствовал, что после всего, что случилось в селе, ему не жить. Два дня об ушедших никто ничего не слыхал, а на третий утром по Глуше разнесся слух, что ночью в селе были партизаны, оставили писанные от руки листовки. В листовках говорилось:

«Отныне мы, коммунисты, беспартийные рабочие и крестьяне Великой Глуши, переходим к партизанской борьбе. Мы дали обещание защищать село от набегов карателей, оберегать его жителей от расправ и экзекуций, которые учиняют осадники и урядники, и предостерегаем их: на каждое насилие будем отвечать карой… Кровь за кровь! Да здравствует рабоче-крестьянское объединение!»

Листовок было мало, но все же люди их видели. Партизаны расклеили их не только в центре, а и на дальних улицах, — чтобы все знали, что отныне за каждым шагом полицейского или экзекутора будет пристально следить внимательный глаз народа.

В ту же ночь отряд побывал на каменоломне, забрал буровые машины, взрывчатку.

Софья Совинская терялась в догадках: почему до сих пор ее не оповестили о месте пребывания отряда? Нарочно ходила по селу, надеялась, что кто-то окликнет ее, но — никого. Сама же она не отваживалась зайти ни к Жилюкам, ни тем паче к Суднику.

Да и знает ли он? Если остался, не ушел, — могли и не сказать. Неуверенно как-то ведет себя человек. Вроде бы ничего, а как до дела — в кусты. Может, болезнь? Да мало ли среди них больных? Колеблется, видно, Судник. Правда, с графом, сказывают, говорил хорошо… Как и подобает… А вообще, вероятно, колеблется.

С утра решила пойти в постерунок, — может, там что узнает. Не успела закрыть дверь, как во двор, запыхавшись, вбежал Андрейка.

— Я вас разыскиваю.

— Заходи. Где отец? — Она впилась глазами в его взволнованное лицо.

— Были ночью ихние. Они уже на Рутке стоят. Пани Софья, — едва перевел он дух, — что в селе творится!

— А что?

— Гонят в поле, на жатву. А кто не идет — у того семена забирают… Сам управляющий… С ними полицаи…

«Вон как запел граф! Экзекуцию учинил. Приспешников своих напустил на людей… Ну, ну, граф! Напрасно пренебрегаешь людской обидой. Выйдет она тебе боком. А семена надо спасать… Не отдать, — забилась мысль, — одни крестьяне едва ли смогут, мужчин мало…»

— Андрейка, — взяла она хлопца за плечи, — ты знаешь, где эта самая Рутка? Беги оповести наших…

— Может, на коне? Скорее будет…

Смотрел на нее, кивал: понимаю, мол, все понимаю. А Софье хотелось прижать к себе мальчика, поцеловать в голубые глаза. Но это длилось мгновенье, одну-единственную минутку, а может, и совсем не было, потому что сразу оторвала руки от его плеч, отступила.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: