Поздней ночью к Жилюкам постучали. Текля не спала, — разве в такую ночь заснешь? Но и не спешила вставать. Ни Андрона, ни Андрея (сын тоже ушел с отцом) она не ждала. А чужому, да еще в такое позднее время, кто будет рад? Лежала затаив дыхание, прислушивалась. А тот, неизвестный, непрошеный, сначала стучал в дверь, а потом и в стекло: ходит, как свой, под окнами. Хоть бы луна — так, может, узнала бы, а так — бог его ведает, кому пришло в голову идти к ним среди ночи. «Может, те, из войска, — соображала она, — но они так терпеливо не добивались бы, давно уже выломали дверь или окно… А может, — она встрепенулась, — может, Степан? Говорили, что где-то близко. Или Павло?» Текля вскочила, поправила на себе юбку и, не зажигая света, босиком выбежала в сени. Боже, как болят ноги! А сердце чуть из груди не вырывается.

— Кто там? — спросила сквозь двери.

— Это я, мама.

— Павло?!

— Ага! Открывайте!

Вот тебе! Сколько времени держала сына за дверью… Текля заспешила, шарила руками, а руки дрожали, не слушались.

— А, чтоб тебя! — незлобно выругалась она.

Упала последняя задвижка, и Текля рванула на себя дверь.

— Павло! — обхватила она сына, не дав ему переступить порога. — Ой, Павло… — и всхлипнула.

— Ну чего, чего? — с тенью неудовольствия сказал сын. — Пошли в хату.

— Конечно, конечно, — говорила Текля.

Она пропустила сына, прикрыла сенную дверь, накинув задвижку, и пошла следом.

— Яринка, доня, вставай, — будила младшую.

— Пусть спит, зачем вы ее?

— Да как же? Боже мой… Раздевайся. Чего же ты?

А он стоял в темноте, стройный, гибкий, и будто колебался, раздумывал.

— Ну чего ты, сынок? Словно чужой… Я вот свет зажгу. — Она бросилась к припечку, достала каганец. — Есть немножко керосину.

Он достал спички, зажег. Темнота расползлась, залегла по углам. Павло ступил шаг к столу, тяжело опустился на скамью.

— Ну как вы тут?

— Слава богу, сынок… — Она стояла перед ним словно на исповеди — вот-вот упадет на колени, будет целовать ему руки, ноги, молиться на него.

— А где же отец?.. Андрей? — Павло озирался по углам, тер обеими руками лицо.

— Нет их… ушли куда-то. Как услыхали, что войско идет на Глушу, так и ушли… Все ушли. Остались только старые да малые. Даже Андрейку не удержала. — В Теклиных глазах засветились слезы.

— А куда? — перестав тереть лицо, насторожился Павло. — Куда, спрашиваю, пошли?

— Да кто их знает, сын. Еще не было оттуда никого. В лесу где-то, наверно…

— В лесу? Это как же, в партизанах?

— Ага… Гураль там за старшего. Как услышали, сразу и ушли. Позавчера, кажется… Да ты раздевайся. Я сейчас ужин…

— Не надо.

— Как же? — всплеснула руками мать. — Ты же с дороги?

— Не надо, говорю. Наелся, спасибо. — Голос Павла стал тверже. — Накормили! — Он сорвался со скамьи, нервно заходил по хате.

— Бог с тобой, сынок! Что ты? Что ты такое говоришь?

— А то, что слышите.

— Ты, может, пьяный? Так ложись поспи, вот тут. — Текля бросилась к полатям, быстро прибрала место. — Ложись, поздно уже.

— Конечно, пьяный. С хорошего не напился бы. А я, глупый, еще не верил.

— Кому не верил? Чему?

— Не верил, что родители снюхались с партизанами. Мало Степана, так на́ тебе — сам пошел… Еще и Андрея потащил.

— Да что это ты плетешь?

— А били его, в тюрьме держали за что? По какому случаю? — Он горячился дальше — больше, лицо потемнело, глаза метали холодные искры.

Текля уже не рада была разговору, стояла сама не своя. «Вот дождалась, и прилетел… Что с тобою, сын? Снаряжала тебя — как от сердца своего отрывала, дорожку твою слезами поливала, чтоб не пылилась. Сынок, сынок…»

— Жизни мне из-за вас… из-за них, — поправился он, — нет. В капралах хожу, а по выслуге мне вон кем надо быть. Тыкали в глаза братом, а теперь еще и отцом начнут.

— Да что же нам делать, сынок? Если уж такое на белом свете творится? С голоду чуть не погибли.

— А мне, думаете, легко?! Нате вот, поглядите, — показал ей заскорузлые мужицкие ладони. — Легко, а?

— Да разве я говорю — легко?

Проснулась Яринка. Мгновенье глядела непонимающе, щурилась на бледный свет и вдруг вскочила.

— Павлик! — Обвилась ручонками вокруг его шеи.

Ночное тепло девичьего тела словно разбудило что-то в сердце Павла. Это тепло больше, чем что-нибудь другое, напомнило ему о доме. Павло сразу как-то обмяк и уже другими глазами глядел на мать.

— Я таки пьян, — сказал наконец. — Давайте спать. Устал. Весь день шли… от самой Копани.

— Так ты из Копани? С ними? С теми, что пришли? — сдерживала удивление Текля.

— С ними, — бросил он скупо и начал раздеваться.

…Скоро утро. Спят дети, совсем неслышно — Яринка и неспокойно, вертясь и что-то бормоча, — Павло. Вздыхает, скрежещет зубами… Только матери не спится. Ждет не дождется утра. Днем не так щемит сердце, а сейчас его словно клещами сжимает. Сожмет и отпустит, бросит в холодный пот и перестанет.

Лежит Текля, прядет впотьмах черную пряжу мыслей. «О сын, сын! Что же с тобою сделалось? Кто испортил тебя? Был же послушный, родителей уважал… «Не печальтесь, говорил, вырасту — в обиду не дам». И вот вырос, и в люди как-никак вышел. Почему же чураешься нас? Почему брезгуешь нами? Помни, сын: кто от земли отрывается, забывает, где его пуповина закопана, тому счастья не знать. Словно и будет оно у него в руках, да это лишь обман, сынок, обман. Счастье наше — в земле, в работе на ней, слышишь? В земле наше счастье. Дали бы ее нам вволю — разве грызлись бы так, как теперь?»

Уже и третьи петухи пропели, стало рассветать, а Текле не спится. Бьются мысли, словно крылья чайки, и никакого от этих дум спасенья: отпугнет их, а они взлетают одна за другой — печальные да тревожные, рвут материнское сердце.

«Господи наш милосердный, — поднимается и становится к образам Текля, — защити и сохрани нас, грешных…»

Едва посветлели окна с востока, слабенький луч упал на суровый лик божий. Молчит «миротворец», слушает раннюю Теклину молитву.

Молится Текля, а сквозь молитву за образами, за темным углом, за спиной, где-то там в розовом рассвете, видит своих соколят, старого Андрона, Яринку, видит, как они идут за своим счастьем, и умоляет господа бога, чтобы оберег их от лихой напасти.

Окончив молитву, Текля стоит какое-то время неподвижно, сложив руки на груди, умоляюще смотрит на старенькую икону божьей матери и уже от себя, помимо всяких молитв, просит:

— Царица небесная! Всю жизнь буду молиться и благодарить тебя — помоги только моим деткам, наставь их на путь истинный.

Великая Глуша словно в осаде. Отовсюду, на всех дорогах, что, оставив позади сыпучие песчаные холмы, болота и чащобы, стремительно врываются в село, расположилось лагерем войско. Никого не выпускает, пристально следит за въезжающими. Немало их, жолнеров, и в Глуше — весь постерунок забит и графский двор. Впрочем — удивительно! — никого не трогают. Глушане ждали расправы, по крайней мере грабежа, а все еще пока тихо. Пьют. Да девчатам не дают проходу.

— Бог даст, обойдется, — говорили крестьяне.

— Эге. Побудут день-два, оглядятся, а тогда и начнут.

— Раньше не приглядывались, налетали сразу.

— Теперь иначе.

Но прошел день и другой, а перемен никаких. Глушане уже словно и привыкли — хлопотали во дворах, женщины мочили коноплю в сажалках. На поля никто не выходил. Своего уже там почти не было, разве яровых какая-то заплатка, а графское… на одном клину жито так и осталось. Стебли потемнели, поломались, зерно, известное дело, высыпалось. Яровых, правда, у графа много — овес, гречиха, вика… Да и картошки вон сколько! Работы до бесконечности. Время бы начинать, но никто ни слова. Говорят, советуются у графа.

На третий день с утра по селу — во все улицы — помчались всадники.

— Айда в поле!

— В поле! — закричали по дворам.

— Ну что, обошлось? — с насмешкой говорили глушане.

— Всем в поле!

А по селу пополз слух: если не хотите пацификации — через несколько дней собрать яровые. Такова графская воля.

— Придется идти.

— А как же с оплатой?

— Там будет видно.

— Как это?

— А так: самочинно вон сколько взяли. Это вам и будет плата. Благодарите бога, что граф не приказал отобрать назад.

— Вон как! Но кто взял, а кто и нет!

— Вместе брали, вместе и делите!

Помялись-помялись, а пришлось идти.

— Черт с ним. Как уж будет. Зато хоть жилища останутся целы. Ему что? Скажет — и размечут все, пустят дымом.

Ладили косы, серпы, грабли, наполняли на весь день торбы, — слава богу, дождались, есть что взять: картошка, молодые огурчики да и хлеб как-никак пока еще водится, — и шли к графскому полю. Если б не войско, стоять бы яровым да стоять, пока хозяин не заплатил бы то, что запросили, а так — должны. И те, Гураль с Хоминым, партизаны, не перечат. Где-то, говорят, близко они, однако в село не наведываются. С утра до сумерек гнут спины. А уродилось — словно нарочно. Что овес, что гречиха. На крестьянских полях не густо, а тут стебель в стебель. Да чего же вы хотите? У него, у графа, и земли наилучшие, и удобрения какие-то каждую весну привозят. Еще б не уродилось! Коса едва идет, а валки вон какие! Потому и мирится граф и молчит о том, что забрали. Знает — соберет это, все убытки покроет, а поссорится с людьми — чего не бывает, все может случиться. Хитрый! Разумная голова! На всякий случай, видишь, и жолнеров приставил. Те уж работают, нет ли, а снуют между людьми, прислушиваются, приглядываются.

…Текля с женщинами вязала овес. Несколько мужиков и, наверно, десяток жолнеров косили, а они подгребали покосы, на ходу крутили перевясла, вязали упругие, с тяжелыми колосьями, душистые стебли.

Как раз полдничали под свежей копной, когда подошел Павло. Аккуратный, выбритый, в начищенных до блеска хромовых сапогах, скупо бросил женщинам: «Добрый день» — и, не остановившись возле матери, направился к жолнерам, к соседней копне.

— Что это он, Текля, такой насупленный?

Текля промолчала, делая вид, что не расслышала. С трудом проглотила кусок, костью ставший в горле, отпила воды, захлебнулась, закашлялась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: