— Может, позвать доктора?
— Нет, нет, спасибо. Уже проходит. А все эти дни… Как там, в селе? — неожиданно спросила она. — Успокоились немного?
«Вот как, — подумал солтыс, — шел, чтобы у нее расспросить, а она сама ничего не знает».
— Успокоились, пани Софья, — сказал неуверенно.
— Вы куда-то ездили?
— Да. Был в Копани. Только что вернулся.
— Ну что там? Что слышно? Какие вести?
— Все те же. Кресы бунтуют… А Германия стягивает к нашей границе войска.
— Удивительно. В Копани, когда я ездила туда, тоже полно было военных. Но везли их всех на восток, к границе по Збручу. С кем же, вы думаете, мы будем воевать? Где наш враг, пан солтыс?
— Трудно сказать.
По тому, как он ответил, было видно, что ему в самом деле трудно, и это больше, чем какие-нибудь другие слова, свидетельствовало о неуверенности, шаткости положения власти. Она и там, в верхах, где происходили постоянные дискуссии из-за сферы влияния, и тут, внизу, на кресах, где пылали огнями восстания, — всюду напоминала корабль с подводной трещиной: он еще в силе, уверенно держится на воде, но пройдет время — и он пойдет ко дну, его скроют грозные океанские волны.
Это было понятно обоим. Пусть не в одинаковой мере, хоть до сих пор они ни разу не говорили об этом, но теперь не надо уже было быть политиком, государственным умом, чтобы все это видеть, понимать. Другое дело, как и куда повернет колесница истории, а колеса ее уже закрутились и явно не в ту сторону, куда хотелось бы Хаевичу. Год-два тому назад осаднику, поддерживаемому властью и который сам был чуть ли не единственным законодателем на своих землях, и в голову не могло прийти, что то, во что он верил больше, чем в самого себя, чему совершенно, полностью отдавался, что все это так неожиданно и так неумолимо погибнет. Теперь он понимал Чарнецкого, его отрешенность, его равнодушие. Еще пока сидел тут, в селе, в этой богом забытой Глуше, пока держал в руках вожжи, все казалось прочным, надежным, а теперь… эта Копань с ее почти роковым беспокойством, эти офицеры, солдаты… Словно у них только и забот, что попойки, карты, женщины. Словно не существует для них святых обязанностей или хотя бы каких-то норм. Лучше не видеть! Лучше сидеть да, как этот граф, беречь нажитое годами…
Софье тоже хотелось много сказать: чем ты, солтыс, жил эти годы, во что верил, упрекнуть его за слепоту, за безрассудство, с которыми он чинил беззакония. О, она нашла бы что сказать!
Впрочем — молчала. Понимала: еще не время. Еще сидят в своих гнездах кулаки, и хоть они и присмирели, притихли, но готовы каждое мгновение впиться в живое тело народа. Время придет, оно уже не за горами, и тогда при всем народе она выскажется. А пока что она просто учительница, к тому же в эти дни больная, одинокая, беспомощная…
— Что же это будет, пан Хаевич?
— В Глушу придет войско. Оно защитит нас.
Учительница вздохнула.
— Не хотела бы я такой защиты. Войско придет и уйдет, а нам с вами оставаться.
Хаевич промолчал.
— Не стоило бы вызывать, — сказала Софья.
— Не моя в том заслуга, пани Софья. Управляющий постарался. Да и то примите во внимание: войска сейчас всюду. Все села прочесываются.
Совинская нарочно задала этот вопрос. Теперь ей было ясно, кто же обращался за помощью.
— Сделайте все, что в ваших силах, чтобы не допустить расправы, — слабым голосом сказала учительница. — Прошу вас, пан солтыс.
— Не знаю. Не все от меня зависит.
Он устал. Очевидно, этот разговор был ему неприятен, и он начал о другом. Заговорил о школе, о том, что необходимо сделать в ней хоть какой-нибудь ремонт.
— Да, — поддержала его Софья. — Скоро начинается учебный год. Парты надо бы починить, да и окна подгнили. Обмазать я, может, соберу женщин, а ремонтом попросила бы вас заняться.
Говорила, а в мыслях было свое: «Едва ли доведется тебе, пан солтыс, беспокоиться о ремонте. Встречай своих защитников, торжествуй свою победу, а там готовь сундуки, потому что придется тебе бежать… Неужели ты этого не понимаешь?»
От учительницы Хаевич вышел еще более взволнованный. Виду не подавал, но внутри жгло беспокойство. «Черт его разберет, что к чему, — обдумывал он разговор с Совинской. — Граф и то почему-то притих. Эта тоже. Чего-то словно ждут, боятся…» По временам в нем вспыхивала злоба, несдержанная жажда мести — мести за все, а больше всего за эту неизвестность и тревогу. Был же он тут всем, чуть ли не богом для этих затурканных, всегда голодных бездельников. А теперь? Что он теперь? Привидение, тень. Солтыс не солтыс. Кто его теперь боится? Кто на него теперь обращает внимание? Только и ждут, чтобы где-нибудь пристукнуть. Пся крев! Согнать бы этих собак, бунтарей этих, да всыпать при всем честном народе. Да в Березу их, а жилища дымом пустить, чтоб ни следа, ни корешка… Тогда сразу бы по-другому заговорили, поняли бы, что такое власть. А если все прощать этим Гуралям, Жилюкам да еще каким-то там — откуда только берутся?! — Хоминым, то, известно, на шею сядут, запрягут… Да, следовало бы их проучить, следовало бы. Пусть знают…
В такие минуты, — а их с тех пор, как он вернулся в село, было множество, — солтыс готов был начать пацификацию еще до прихода войска. Так, мол, было и будет: пан паном, а мужик мужиком. Польша Польшею, а кресы кресами… Впрочем, к фанатикам он не принадлежал. Чувства никогда не господствовали в нем над рассудком. Прежде чем сделать шаг, он детально все взвешивал. «Может, права панна Совинская: войско придет да и уйдет, а мне оставаться, — соображал он, возвращаясь от учительницы, — к добру или погибели, а все-таки оставаться». В постерунок идти не хотелось. «Не проведать ли графа? — подумал он. — Может, что-нибудь посоветует».
Хаевич зашел во двор, запряг лошадь и, никому ничего не сказав, направился к графскому дому.
На графском дворе было удивительно спокойно. Безмолвствовали хлева, не шаталась челядь. «Скотина на пастбище, — соображал солтыс, привязывая коней, — а где люди? Не может быть, чтобы все ушли в поле». Единственно, кто попался солтысу, был дед Миллион, но и он не выказывал особого беспокойства. Старик даже не поднялся, делая вид, что никого не замечает. Он сидел у людской на скамейке и, казалось, ко всему был равнодушен и глух. В другой раз Хаевич, конечно, этого бы не стерпел, но сейчас… сейчас он тоже делал вид, что ничего не замечает. По широкой, посыпанной белым речным песком дорожке, по обеим сторонам которой, густо сплетясь живой цветистой стеной, поднялись сирень, жасмин, шиповник, солтыс прошел к парадному. Как раз в то время, когда он обметал с сапог пыль, открылись тяжелые, окованные медью двери, выпустили управляющего.
— Вы уже дома, пан солтыс? — с иронией спросил управляющий.
— А где же мне быть? — Хаевич отряхнул полы пиджака. — Граф… у себя? Можно к нему?
— Нет, — отрубил управляющий. — Приказал н и к о г о не впускать. — Через минуту поинтересовался: — А вы по какому делу?
— Хотел посоветоваться… Как быть дальше.
— Опоздали, пан солтыс. — В глазах управляющего блеснула злая насмешка. — Пока вы где-то развлекались, — солтысу это, может быть, и приличествует, не знаю, — мы были вынуждены без вашего ведома обратиться за помощью… В Глушу идет военный отряд. Он вот-вот будет здесь. Готовьтесь, пан солтыс, встречать гостей.
Ожидаемого впечатления эти слова, однако, не произвели. Хаевич после минутного раздумья совершенно спокойно сказал:
— Чья свадьба, того и угощение. Кто пригласил, пан управляющий, тот пусть и встречает.
Управляющий даже глаза вытаращил. Худой, долговязый, он, казалось, еще больше вытянулся, тонкие, с белым — от злости — налетом губы его едва шевелились. Чего-чего, а этого он не ожидал. Вот так да! Сам солтыс, выходит… Управляющий испугался своего предположения.
— То есть как? — Он едва не заикался. — Как вас понимать, пан солтыс? Да вы соображаете, вы в своем уме?
— В своем, пан управляющий, можете не сомневаться.
— Я доложу о вас… о вашем поведении.
— А это уже ваше дело, — не дал докончить ему Хаевич, повернулся и пошел.
«Ну-ну! — глядя вслед солтысу, раздумывал управляющий. — Вероятно, я слишком его… за живое, видно, задел… Ну, да пусть, — утешал он себя, — никуда не денется. Разве не прав я? Неправду ему сказал? Такое творится, а он в холодке. Исчез куда-то, а теперь графа ему захотелось, совета. Что делать, как быть? Ха! А вот увидишь, никуда ты не денешься… А потом и с тобою кому следует поговорят, спросят. Спросят! Так тебе не пройдет, пан солтыс», — чуть не выкрикнул он вслед Хаевичу.
А солтыс возмущался не меньше управляющего: «Чего было лезть? Я — солтыс, моя власть. Пришли бы, попросили… Так тебе, дураку, и надо. Ругают тебя какие-то управляющие, а ты ходишь… совета ищешь. А совет один: либо ты их, либо они тебя. Распустишь вожжи — на шею сядут, по миру с сумой пустят. Не гляди, что они присмирели, — тихая вода плотину рвет. Погоняй их, на то твоя власть. Бей… Бей, иначе они будут бить тебя. Сожгут, уничтожат и следа не оставят. А панна Софья со своей философией пусть идет в монастырь. Там ей место. Ей нечего терять…»
К селу Хаевич подъезжал озлобленный и потому еще более исполненный решимости действовать. «Прежде всего надо составить списки бунтарей, коммунистов и их сообщников, — соображал он, — и ликвидировать их гнездо… Тут Совинская могла бы помочь, да захочет ли? Едва ли. А заставить — не заставишь… В конце концов, сами справимся. Начнем с Гураля, затем — Жилюка, а там само пойдет… Ишь попритихли, лайдаки, даже кур не видно. Ничего, найдем. Под землей найдем, пся крев!»
Не заезжая домой, солтыс выехал на безлюдную площадь, пересек ее и резко остановил коня у постерунка.
За Глушею, там, где садилось солнце, километрах, вероятно, в пяти, реденькими облачками кучерявилась пыль. Вот она разделилась, потекла двумя рукавами — один к поместью, другой к Великой Глуше. Село притихло, со страхом следило за этими облаками, а они подплывали все ближе и ближе, застилая багровое заходящее солнце.