Гай-гай! Будто она и в самом деле стоит здесь, старая Жилючиха. На ступенечках, на порожках — прислоняет руку к глазам своим, всматривается. Ждет невестушки Степановой, затем Павлушиной, Андрюшиной… Будто витает здесь бессмертный дух ее материнский. Смотрит она с голубой высоты, где солнце, белые караваны облаков плывут неизвестно куда, а ночью роятся зори и зарницы, молодой месяц серебряной лодочкой покачивается, — смотрит и радуется тихой радостью. Ведь не может же того быть, чтобы такое событие, такое торжество обошлось без материнского благословения. Здесь оно, здесь! Может, в ласковости лучей, что заливают двор и стелются — ложатся под ноги, может, в песне этой непременной, может, в натруженной перекличке журавлей, приносящих с собой весну…
Как только молодые приблизились к порогу, вслед им полетели зерна пшеницы — чтоб богатыми были; под ноги упали, дорогу устилая, еловые веточки — чтоб нежными были да сердечными; шаги их утонули в звуках музыки и радостном гомоне — чтобы веселыми были…
— Гостей полагается угощать, Марийка, — сказал своей молодой хозяйке Андрей, когда вошли в светлицу. — Давай распоряжайся.
Молодая растерялась.
— А вот они и мы, — откуда ни возьмись появилась со своей женской свитой Ганна. — У нас и рюмочки, и к рюмочкам. — Она торопливо достала из корзинки завернутую в платок бутыль, рюмки.
Вишнівочка-краса
У чарочки ллється,
Щасти, доле, молодому —
Андрійком зоветься.
Вишнівочка-краса,
Як мед-пиво, п’ється,
Щасти, доле, молодій ’го, —
Марусею зветься.
Первому надлежало выпить председателю, самому уважаемому гостю. Гураль взял рюмку.
— Так пусть же в этой хате всегда водятся мир да совет, пусть добрые люди не проходят мимо нее. — Гураль выпил, крякнул и вытер губы.
— Э-э, разве ж так, Устим? — отозвалась Ганна.
— А ну, покажи, покажи ему, Ганна! Вишь, забыл…
Ганна, уже без присказки, налила, пригубила для приличия, а остаток лихо выплеснула на потолок. Брызги полетели на стены, на головы. Однако никто не сетовал.
— Вот это да! Поправила все-таки мужа.
— Где же музыканты? Давайте музыкантов!
Обрадованные, что о них забыли, музыканты закусывали, примостившись в закутке будущей кухни. Вытолканные на свет божий, они недружно заиграли что-то похожее на трепак, никто не обратил внимания на неуместность этой мелодии, потому что в хате стало тесно, шумно — рюмка пошла за рюмкой, слово за словом, кто-то и притопнул уже об пол — свежеструганая, красноватой живицы сосна откликнулась раскатисто, весело, будто только и ждала этого мига, будто надоело ей быть безмолвной в одиночестве.
— Давай, хлопцы! Чтоб черти в пекле позавидовали.
— Хату развалим! — кричал Хомин.
— Гуляйте, а то… — начал и не закончил Гураль.
— А то что, Устим? — допытывался Мехтодь Печерога, хотя каждый знал, что скрывается за этой недомолвкой.
— Потому что весна, — вполне серьезно ответил председатель, — работы начать да закончить.
— Работа не волк…
— Старая, слышишь иль нет, песня и не про нас.
— А как же на новый лад?
— А вот как: не работу ждать, а самим ее брать.
— Складно!
— То-то, — не унимался Устим. — И еще скажу тебе, Печерога: праздновать ты мастак, байки разные рассказывать умеешь — вишь, сколько вокруг тебя любопытных! Однако нынче и тебе придется пуп напрячь.
— То есть как?
— А вот так. Видишь, сколько нас, мужиков? По пальцам можно перечесть. Вот и придется натужиться за двоих, за троих… Так что подвязывай его, чтоб не лопнул.
Кто засмеялся, кто вздохнул — что верно, то верно: и землицу надо обиходить, и за скотинкой присмотреть, и строиться… До каких ведь пор в землянках прозябать? Государство лес дает, а уж руки свои надобно приложить, свои…
— Если бы не проклятые фашисты, не сожгли они нас, вон как зажили бы, — будто к самому себе обращаясь, промолвил бригадир Никита Иллюх. — Глядишь, и фермы стояли бы, и клуб, и больница… Все было ведь начато — что на бумаге, а что и на земле уже, реально.
— Верно! — подхватил Хомин. — За десяток лет, как воссоединились, да с такой подмогой, что пошла нам с Востока, твердо в социализме стояли бы.
— Правильно говоришь, Иван.
— Правильно-то правильно, — снова подал голос Мехтодь Печерога, — но неизвестно еще, как бы все обернулось…
— Всяк смотрит по-своему, — спокойно ответил Иллюх. — И рак вон смотрит, только глаз у него, извините, сзади. Так вот и ты, Мехтодь.
— А что я? Что я? — вспыхнул Печерога.
— Ничего. Только всегда во всем сомневаешься. Неизвестно, существуешь ли ты даже на этом свете. Будто то самое, что в проруби, вертишься у людей под ногами…
— А ты не выхватывайся, не выхватывайся! — набычился Печерога. — Знаем таких. Не думай, что бога за бороду схватил. Бригадир-р-р…
Печерога появился в селе недавно и неизвестно откуда. Прибился себе человек, а в селе мужчин было мало, очень мало, вот и обрадовались ему, поверили. Происхождения его никто не знал — сказал, что откуда-то с Житомирщины, даже бумажечку показывал. Стреляной, сожженной, охваченной печалью Большой Глуши, казалось, сама судьба послала этого человека.
Мехтодь Печерога нигде не работал, жил в оборудованном под землянку чьем-то погребе на краю села, держал там огородик, который сам обрабатывал, получая от этого определенную прибыль; все лето и осень пропадал в лесах, запасаясь грибами да ягодами, которые частично потреблял сам, а частично отвозил в Копань. «Какой мне прок от ваших трудодней? — говорил, когда обращались к нему местные власти. — Я своим промыслом проживу. Ни у кого не ворую, никому не мешаю. Вы — свое, я — свое…»
Он и в самом деле жил тихо, по-своему честно, любил, как вот и нынче, выйти на люди, а тому, что оказался сомневающимся во всем, сначала удивлялись, потом привыкли.
…Солнце, тоже словно бы ожидавшее случая утешить людей и, в отличие от иных дней, щедро согревавшее настуженную зимними метелями землю, утомленно садилось за соседние боры. И как только оно скрылось, оставив после себя розовые отблески на горизонте, из близлежащих лесов, пойм, из-за плетней двинулись на село жиденькие, будто летний полевой туманец, сумерки. Забредя на подворье Андрея Жилюка, они остановились, застыли, притемнив лица людей, их улыбки, взгляды, даже хату, сверкавшую новыми золотисто-сосновыми брусьями.
— К погоде, — задумчиво промолвил кто-то из сидевших на бревнах.
— Да хотя бы, скоро ведь сеять, а оно…
— Как зима ни скачет, а весна свое возьмет.
— Говорил слепой — увидим, — не смог удержаться Мехтодь.
Мужчины засмеялись.
Внезапно в свадебные голоса, в пиликанье скрипки ворвались громкие, чуточку приглушенные расстоянием удары в рельс. На колхозном подворье били тревогу. Все обернулись туда и увидели высокий, подпертый языками яркого пламени столб дыма.
— Пожар!
На миг все онемело, притихло, и тогда из толпы выскочил Гураль.
— За мной!.. — крикнул он и круто-прекруто ругнулся.
Так кричал он, разве лишь когда ходил в партизанские атаки. Устим добежал до ворот, распахнул их, выскочил на улицу.
Мужчины, а за ними и женщины высыпали на дорогу.
— Оставайся здесь, — сказал растерянной Марийке Андрей. — Тетка Ганна, — обратился к Гуралевой, — побудьте с нею. — Сняв свадебный пиджак с красным бантом на отвороте, он схватил какую-то старую фуфайку, побежал догонять мужчин.