Утром 21 апреля 1957 года он вышел на свободу из двери огромной крепости на Лубянке в залитую солнцем Москву и пришел на Кузнецкий мост 24, в приемную, где я его ждала, застыв от волнения. Мы взялись за руки и пошли в Подсосенский переулок к моим родителям, потому что ничего своего у нас не было.
* * *
Началась последняя глава жизни Даниила Андреева.
Жили мы с ним где попало: у моих родителей, у друзей на даче, в Доме творчества в Малеевке (это сделал Союз писателей), в деревне за Переславлем-Залесским, в деревне на Оке, в Доме творчества художников на Северном Кавказе. Даже снимали крошечную квартирку в Ащеуловом переулке в Москве.
Первый год мы просто нищенствовали: друзья собирали и приносили нам деньги, стараясь, чтобы мы не знали, от кого. Через год Даниилу Леонидовичу заплатили по специальному ходатайству Союза писателей за самую маленькую из книг Леонида Андреева, к тому времени изданных, и дали персональную пенсию – 1200 рублей старыми деньгами, т.е. 120 новыми. Можно было платить за квартиру, снятую сначала за деньги моих родителей и друзей, и окружить умирающего всем, что только могло облегчить его болезнь. Я искать работу не могла, от него нельзя было отойти, да и сама я, как оказалось, была очень серьезно больна.
В.В.Парин сделал все, что мог, для спасения жизни друга: его лечили в кардиологическом отделении Института им. Вишневского, где он, за последние два года жизни, несколько раз лежал. А меня медсестры научили оказывать первую помощь вместо "неотложки".
Едва кончался очередной сердечный приступ, он брался за работу.
Удивительные были эти два года! Когда я сейчас смотрю на то, что называется "Литературным наследием Даниила Андреева", я не понимаю, как мог смертельно больной, только что вышедший из десятилетнего заключения, бездомный, ничего не имеющий человек столько сделать! (Да еще и перевести по подстрочнику несколько японских рассказов Фумико Хаяси, изданных уже после его смерти.)
Мы жили как бы внутри его мироздания, только по необходимости соприкасаясь с реальным миром. Настоящей реальностью было то, что он писал, а он читал мне каждую страницу, каждое стихотворение.
Одним из праздников, отметивших возвращение, было посещение Большого зала Консерватории. Исполнялась одна из симфоний Шостаковича – я не помню какая, и не помню, кто дирижировал, хотя, мне кажется, это был Мравинский – для нас перекличка с тем, таким памятным, исполнением Пятой симфонии.
Даниил отказался от предложения подняться на лифте, даже рассердился: "Как ты не понимаешь, что для меня важно именно подняться по этой лестнице! Эта лестница – один из самых драгоценных символов возвращения в Москву!" И поднялся. Медленно, с остановками, но по той широкой белой лестнице, которая так дорога настоящим москвичам.
* * *
Даниил Леонидович требовал, чтобы никто, кроме меня, не знал о его работе над "Розой Мира". Требовал, чтобы я уничтожала все письма, приходящие на его имя, – для того, чтобы, если арестуют еще раз, ни один человек не был крепко связан с нами. У него совершенно не было чувства безопасности. Наборот, он считал, что слежка за нами идет по-прежнему. А "мы" – это было его творчество.
Я же, подчиняясь его требованиям, считала такое состояние результатом тюремного шока, зная, что никто не возвращается из заключения с неповрежденной психикой. Оказалось, что поврежденная психика была у меня, неизлечимо доверчивой и легкомысленной. А он был прав.
Освободившись, мы были встречены любящими друзьями Даниила. Были и новые друзья. Одной из таких была молоденькая племянница сокамерника Даниила, очень о нас заботившаяся. Она была на заметке в ГБ, потому что ездила на свидание с дядей. Когда она стала часто бывать у нас, ее вызвали и предложили сообщать о том, кто у нас бывает, а главное – что Андреев пишет. На ее слова о ставших известными ужасах и несправедливостях, которым подвергались такие люди, как мы, ответ был прост и выразителен: "Что-то было напрасно, а что-то нет. Некоторым людям самое место там, откуда их выпустили".
Абсолютно порядочная и умная девушка поступила просто: мягко отдалилась от нас, чтобы иметь возможность не отвечать ни на какие вопросы. Рассказала она мне все уже через несколько лет после смерти Даниила. Это был 1958 год.
* * *
Стенокардия Даниила Леонидовича имела ярко выраженный эмоциональный характер. Естественно, что никаких физических нагрузок нельзя было допускать; их и не было. Но любое волнение, любое сильное впечатление, даже радостное, вызывало сердечный приступ.
Работа подвигалась. Болезнь тоже. Наперегонки.
Осенью 1958 года мы поехали в Дом творчества художников, в Горячий Ключ на Северном Кавказе. В самом Доме творчества, в долине, жить, как оказалось, Даниилу было нельзя из-за испарений самого Горячего Ключа. Мы сняли маленький белый домик на горе, и наступила последняя – слава Богу, прекрасная осень его жизни.
Золотели огромные чинары, уходившие в совершенно синее небо, внизу огнем горел подлесок азалий; в крохотной кухне я по вечерам топила печку, и был наш любимый живой огонь. За печкой свиристели сверчки, а ночью перед порогом ложился хозяйский пес, дворняга, трогательно подружившийся с нами.
Я даже уходила писать пейзажи, чему радовались мы оба: это было похоже на нормальную жизнь.
К сильным приступам загрудинных болей добавились приступы удушья.
12 октября 1958 года он закончил "Розу Мира". Я вернулась домой с этюдником и подошла к нему – он работал в саду. Дописав последнюю строчку, он сказал мне очень серьезно и печально: "Я кончил книгу. Но знаешь, не рад. Как у Пушкина: Миг вожделенный настал: окончен мой труд многолетний. Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?" А это был конец. С этого момента болезнь пошла все быстрее и быстрее. Было такое чувство, будто ангел, поддерживавший его все время, с последней строчкой этой книги тихо разжал руки – и все понеслось навстречу смерти.
В начале ноября 1958 года я с трудом довезла его до Москвы.
Не перечислить, даже не вспомнить всех чужих людей, которые помогали нам в эти два года. Я была одна непосредственно около него и постоянно обращалась к первым встречным за помощью, никогда не встречая отказа.
В конце февраля 1959 года мы, наконец, получили 15-метровую комнату в двухкомнатной коммуналке, и друзья, взяв его из больницы, на руках внесли на второй этаж дома N 82 по Ленинскому проспекту – тогда это был последний дом города, дальше начинались пустыри.
Наступили последние сорок дней жизни. Они были совсем нереальны. Умирал он тяжело. Мистически эта душа, видно, должна была что-то еще искупить на Земле. А реально – я не давала умереть: не отходила от него, вцеплялась во врачей, требуя еще что-то сделать, по существу, продлевала агонию. А в промежутках был его мир, потому что рукописи он не выпускал из рук и погружался в них, едва становилось чуть легче.
Друзья, сменяя друг друга, приезжали каждый день, привозили все необходимое и сидели на кухне, ненадолго заходя в комнату – больше он не выдерживал. Соседка, совсем чужая и совсем простая женщина, с утра забирала двоих детей и уезжала к родственникам до вечера.
Ни с кем не хотел он говорить о своей болезни, удивлял тем, что помнил и расспрашивал о том, что было важно для вошедшего.
Однажды продиктовал мне список тех, кого хотел бы видеть на своих похоронах – это он так выразился... Список я передала Борису Чукову, верному молодому другу, и тот постарался выполнить волю Даниила. Он же сделал прекрасные фотографии за месяц до смерти.
Совсем незадолго до конца попросил меня прочесть ему сборник "Зеленою поймой". Я прочла и посмотрела на него. На глазах у него были слезы. Он сказал, как о чужом: "Хорошие стихи".
Он умер 30 марта 1959 года, в день Алексея Божьего человека. Похоронен на Новодевичьем, рядом с матерью и бабушкой, на месте, купленном в 1906 году Леонидом Андреевым для себя.