Читательницы, если не читатели, вероятно, уже догадываются, что предметом этих высоких чувств могла быть только панна Ядвига Скорабевская. Нередко, когда на небе восходила серебряная лупа, Золзикевич брал гармонию, которой владел в совершенстве, садился на лавочку перед домом и, поглядывая в сторону усадьбы, пол под меланхолически посапывающий аккомпанемент:

О, сколь ужасны мои страданья,
С утра до ночи я слёзы лью,
Напрасны муки и воздыханья,
Напрасно юность свою гублю.

В поэтической тишине летней ночи голос его летел в сторону усадьбы, и, помолчав, Золзикевич прибавлял:

О, сколь жестоки ко мне вы были!
Навеки жизнь мне вы отравили!

Но если кто-нибудь вздумает упрекать Золзикевича в сентиментальности, я напрямик скажу, что он жестоко ошибается. Слишком трезвым умом обладал этот великий человек, чтобы быть сентиментальным, да и в мечтах его панна Ядвига обычно превращалась в Изабеллу, а сам он в Серрано или Марфория, а там все складывалось прямо как в Испании, то есть он целовал «ее» ножки и т. д. Но как известно, действительность не соответствует мечтам, и даже этот железный человек однажды выдал свои чувства. Случилось это при следующих обстоятельствах. Как-то вечером, проходя мимо усадьбы, писарь заметил на веревке возле дровяного сарая юбки с инициалами «Я. С.» и с короной над ними. Золзикевич догадался, что они принадлежат панне Ядвиге. Посудите сами, мог ли он сдержать свои чувства? И он не выдержал —  подошел к одной из юбок и стал ее страстно целовать. Увидев это, дворовая девка Малгоська побежала жаловаться, что «пан писарь сморкается в барышнины юбки». К счастью, однако, ей не поверили, тем более что на юбке не оказалось никаких «вещественных доказательств»,—  и чувств его так никто и не узнал.

Надеялся ли он на что-нибудь? Да, он надеялся, но не осуждайте его за это. Всякий раз, когда он шел к Скорабевским, какой-то голос нашептывал ему: «А что, если сегодня панна Ядвига своей ножкой пожмет твою ногу под столом?»

—  Гм! Не жаль было бы и лакированных ботинок,—  говорил он с великодушием, свойственным всем влюбленным.

Читая романы, издаваемые г. Бреслауэром, он до того ими проникся, что верил в возможность подобных пожатий.

Но кто поймет женщину? Панна Ядвига не только не пожимала ему ногу, но смотрела на него так, как смотрят на забор, кошку, тарелку или еще что-нибудь в этом роде. Сколько он, бедняга, прилагал усилий, чтобы обратить па себя ее внимание! Часто, повязывая непередаваемого цвета галстук или надевая новую пару брюк со сказочными лампасами, он думал: «Теперь-то уж она меня заметит». Сам Сруль, когда принес ему эту новую пару, сказал: «Ну, в таких брюках можно даже, с позволения сказать, и к графине пойти». Но увы! Пригласили его к ним обедать; вошла панна Ядвига, гордая, чистая и неприступная, как королева, прошелестела всеми оборками и оборочками, потом села за стол, взяла своими тоненькими пальчиками ложку, а на него хоть бы взглянула.

«Неужели она не понимает, что это, наконец, стоит больших денег»,—  в отчаянии думал Золзикевич.

Однако надежды он не терял. «Получить бы мне местечко помощника ревизора,—  думал Золзикевич,—  все бы пошло иначе. А там и до ревизора недалеко. Завел бы я экипаж, пару лошадей, и уж тогда-то панна Ядвига, наверное, пожала бы мне хоть руку под столом...» Мечты унесли Золзикевича к самым отдаленным последствиям этого рукопожатия, но уж таких сокровенных тайн его сердца мы раскрывать не будем.

Как богата была натура Золзикевича, можно судить хотя бы по той легкости, с какой в нем уживался «аппетит» к Репихе наряду с идеальным чувством к панне Ядвиге, чувством, поистине соответствующим его аристократическим наклонностям. Правда, Репиха была красавица в полном смысле этого слова; и все же не стал бы этот бараньеголовый донжуан подвергаться стольким неприятностям, если бы его не подстрекало непонятное, достойное наказания упорство этой женщины. Простая баба осмелилась сопротивляться! Кому же? Ему, Золзикевичу. Это казалось ему такой неслыханной дерзостью, что Репиха сразу же приобрела для него заманчивость запретного плода, но вместе с тем он дал слово проучить ее по заслугам. Происшествие с Кручеком окончательно укрепило его в этом намерении. Он понимал, что жертва его будет защищаться, и для того и придумал добровольное соглашение Репы с войтом, чтобы хоть отчасти поставить в зависимость от его милости или немилости как самого Репу, так и его жену.

Репиха, несмотря на свою неудачу в суде, не считала, что псе уже потеряло. На следующий день, в воскресенье, она решила пойти к обедне в Вжецёндзы и там посоветоваться с ксендзом. Их было два: приходский священник, каноник Улановский, до того старый, что у него от старости глаза вылезали из орбит, как у рыбы, а голова качалась во все стороны. Но не его имела в виду Репиха, она решила обратиться за советом к викарию Чижику. Был он человек благочестивый и разумный и мог дать ей добрый совет и утешение. Хотела было она пойти пораньше и поговорить с ним еще до обедни, но так как Репа содержался под арестом и работала она сейчас за двоих, то и опоздала. Пока она прибрала избу, пока задала корм лошади, свиньям и корове, пока приготовила завтрак и снесла его мужу в хлев, солнце поднялось уже высоко, и она убедилась, что к обедне ей не успеть.

Когда она пришла во Вжецёндзы, служба уже началась. Женщины в зеленых казакинах сидели па паперти и второпях надевали башмаки, которые принесли в руках; то же самое сделала и Репиха и поспешила в костел. В это время ксендз Чижик говорил проповедь, а каноник сидел в скуфейке на стуле возле алтаря и, выпучив глаза, тряс, по обыкновению, головой. Ксендз Чижик, неизвестно по какому поводу, говорил о средневековой ереси и объяснял прихожанам, как они должны смотреть на эту ересь и на буллу Ex stercore, ее порицающую. Затем весьма красноречиво и проникновенно предостерегал свою паству, людей простых и, как птицы небесные, убогих, а потому угодных богу, чтобы они не доверяли разным лжемудрецам и вообще людям, ослепленным сатанинской гордыней, которые сеют плевелы вместо пшеницы и за это будут пожинать только грех и слезы. Вскользь упомянул он о Кондильяке, Вольтере, Руссо и Охоровиче, не делая между ними никакого различия, и в заключение перешел к подробному описанию всевозможных неприятностей, каким будут подвергаться грешники па том свете. На Репиху сразу снизошла благодать, хоть она ни слова не поняла из того, что говорил ксендз Чижик. Она только подумала: «Ну, видать, что-то хорошее говорит, раз такой крик поднял, что пот с него градом катится, а народ разохался, будто все как есть сейчас дух испустят». Наконец проповедь окончилась и началась обедня. Ох, и молилась же бедная Репиха, молилась так, как никогда в жизни, и чувствовала, как у нее все легче и легче становится на сердце.

Но вот настала торжественная минута. Белый, как голубь, каноник, держа в трепещущих руках сияющую, как солнце, дароносицу, повернулся к народу, постоял некоторое время с полузакрытыми глазами и опущенной головой, как будто собираясь с духом, и, наконец, запел:

Тайна сия велика есть...

А народ сотней голосов дружно подхватил:

Преклоним колени!..

Грянул гимн так, что стекла задрожали, гудел орган, торжественно звенели колокола, перед костелом гремел барабан, в кадильницах курился голубоватый фимиам. Яркие лучи солнца ударили в цветные стекла, переливаясь радугой в клубах ладана. Среди этого шума, гама, лучей и голосов изредка высоко вверху сверкала дароносица, которую ксендз, благословляя народ, то поднимал, то опускал. И тогда этот белый старичок, окутанный облаком дыма, пронизанного лучами солнца, казался со своей дароносицей каким-то небесным видением, от которого нисходили благодать и покой в сердца всех верующих. Эта благодать и великий покой осенили и скорбящую душу жены Репы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: