— Господи Иисусе, тайно пребывающий в пресвятых дарах,—  взывала она,—  не остави меня, несчастную!

Она плакала, но это были уже не те слезы, которые душили ее у войта, а светлые, легкие, крупные, как калькуттский жемчуг. Она упала ниц перед алтарем, а потом уж и сама не сознавала, что с ней происходит. Ей казалось, что ангелы небесные подняли ее с земли, как листик, и вознесли на небо в обитель вечного блаженства, где не было ни Золзикевича, ни войта, ни рекрутских списков, а везде, куда ни глянешь, сияла заря и в ней престол господень, а вокруг престола в ослепительном свете летали роями ангелочки, точно птички с белыми крылышками.

Долго она лежала так, а когда поднялась, обедня уже кончилась, костел опустел, и дым из кадильницы стлался под потолком; последние богомольцы выходили на паперть, а причетник тушил свечи. Перекрестившись, она пошла поговорить с викарием.

Тем временем ксендз Чижик уже сел обедать, но, когда ему доложили, что его хочет видеть какая-то заплаканная женщина, тотчас же вышел к ней.

Это был еще молодой человек, с бледным, но ясным лицом, у него был белый высокий лоб и мягкая, ласковая улыбка.

— Что тебе, голубушка? —  спросил он тихим, но звучным голосом.

Репиха бросилась к нему в ноги и начала рассказывать о своем горе, плача и целуя ему руки. Затем подняла на него с мольбой заплаканные черные глаза и воскликнула:

— Ох, помогите, ваше преподобие, посоветуйте, только на вас я и надеюсь...

— И ты не ошиблась, голубушка, обратись ко мне,—  ласково ответил ксендз Чижик,—  но я могу посоветовать одно: положись на волю божью. Господь испытует веру в него и порой испытует сурово, как Иова, которому собственные его собаки лизали гноящиеся раны, или как Азария, на которого он ниспослал слепоту. Господь бог ведает, что творит, и награждает истинно верующих. Несчастием, выпавшим на долю твоему мужу, господь покарал его за тяжкий грех —  пьянство. А потому благодари господа бога за то, что, покарав его при жизни, он, быть может, отпустит ему грехи после смерти.

Репиха посмотрела на ксендза своими черными глазами, поклонилась ему в ноги и тихо вышла, не проронив ни слова.

Всю дорогу ей казалось, будто что-то сжимает ей горло и душит ее. Ей хотелось плакать, но она не могла.

 ГЛАВА VII

Имогена

Под вечер, часов около пяти, па главной улице между избами мелькали голубой зонтик, желтая соломенная шляпа с голубыми лентами и палевое платье с голубой отделкой. Это прогуливалась после обеда панна Ядвига в сопровождении своего кузена Виктора.

Панна была удивительно хороша собой. Волосы у нее были черные, глаза голубые, а цвет лица необыкновенной белизны. Одевалась она очень тщательно, и платья ее всегда были так изящны и свежи, что казалось, от них исходило сияние, и это придавало ей еще больше прелести. Ее стройный, девственный стан как бы парил в воздухе. В одной руке она держала зонтик, а другой придерживала платье, из-под которого виднелся краешек гофрированной белой юбки и прелестные маленькие вояжи, обутые в венгерские башмачки.

Шедший с ней рядом кузен Виктор с чуть пробивающимся пушком вместо бороды и копной кудрявых русых волос был: тоже красив, как картинка.

От них обоих веяло здоровьем, юностью, весельем и счастьем. И на обоих лежал отпечаток той высшей, праздничной жизни, жизни крылатых взлетов, которые уносят не только к внешним благам мира сего, но и в мир мысли, высоких стремлений и высоких идей, а порой и в лучезарньй края золотых мечтаний.

Среди этих изб, деревенских ребятишек и мужиков, во всем этом убогом окружении они казались существами, слетевшими с другой планеты. Приятно было сознавать, что между этой изящной, развитой и поэтической парой и прозаической, серой действительностью полузвериного деревенского быта не существует никакой связи —  по крайней мере, связи духовной.

Они шли рядом, беседуя о поэзии и литературе, как и подобает светскому молодому человеку и светской барышне. Встречавшиеся им люди в холщовой одежде, все эти мужики и бабы, наверное бы, не поняли, о чем и даже на каком языке они говорят. Не правда ли, как это приятно сознавать, господа?

В беседе этой блестящей пары не было ни одного слова, которое не повторялось бы уже сотни раз. Они перепархивали с книги на книгу, как мотыльки с цветка на цветок. Но такая беседа не кажется пустой и пошлой, когда она ведется влюбленными и служит основой, по которой любимое существо ткет золотые цветы своих чувств, лишь изредка раскрывая свой внутренний мир, подобно тому как белая роза, распускаясь, раскрывает пламенеющие лепестки, скрытые внутри. К тому же такая беседа, как птица, парит в небесах, витает в духовном мире и устремляется ввысь, как растение, вьющееся по тычине.

Где-то в корчме напивались мужики и в грубых выражениях говорили о грубых предметах, а эта пара словно плыла в иные края па корабле, у которого, как в романсе Гуно:

Руль златой и прекрасный,
А шатер весь атласный,
И жемчуга на весле.

Нужно еще прибавить, что панна Ядвига кружила голову кузену только для практики, а в таких случаях чаще всего говорят о поэзии.

— Читали вы последнюю книгу Ель—ского? —  спросил молодой человек.

— Знаете, Виктор,—  отвечала панна Ядвига,—  я обожаю Ель—ского. —  Когда я его читаю, мне кажется, будто я слышу какую-то музыку, и помимо воли мне всегда вспоминается стихотворение Уейского:

Лежу на облаках,
Растаяв в тишине,
И слезы па глазах,
И сладко грезить мне.
Морская гладь вокруг...
Во сне ли, наяву,
Сомкнув ладони рук,
Лечу... плыву...

Ах,—  внезапно воскликнула она,—  если бы я с ним познакомилась, то, наверно, влюбилась бы в него! Мы, без сомнения, поняли бы друг друга.

— К счастью, он женат,—  сухо ответил пан Виктор.

Пана Ядвига склонила головку, сложила ротик в улыбку, отчего на щечках у нее показались ямочки, и, искоса взглянув на него, спросила:

— Почему вы говорите: «к счастью»?

— Я говорю о тех, для кого жизнь потеряла бы тогда всю прелесть,—  произнес молодой человек с самым трагическим видом.

—  Вы мне слишком много приписываете...

Но пап Виктор уже перешел к лирике.

— Вы ангел...

— Ну... хорошо... Поговорим, однако, о чем-нибудь другом. Так вы не любите Ель—ского?

— Минуту тому назад я возненавидел его.

— Ах, как вы капризны! Вы заслуживаете, чтоб вас побили. Перестаньте дуться и назовите своего любимого поэта.

— Совинский... —  мрачно пробормотал Виктор.

— А я попросту его боюсь. Ирония, кровь, пожары... дикие вспышки, бр-р!

— Такие вещи меня ничуть не пугают.

Сказав это, он посмотрел так грозно, что собака, выбежавшая из какой-то избы, поджала хвост и в ужасе попятилась назад.

Незаметно подошли они к дому, в окне которого мелькнули козлиная бородка, вздернутый нос и ярко-зеленый галстук, затем остановились перед хорошеньким домиком, увитым диким виноградом, с окнами, выходящими на пруд.

— Смотрите, какой хорошенький домик! Это единственное поэтическое место во всей Бараньей Голове.

— Что это за дом?

— Раньше тут был приют. Здесь учились читать крестьянские дети, когда их родители работали в поле. Папа специально для этого велел выстроить этот дом.

— А теперь что в нем?

— А теперь в нем стоят бочки с водкой. Понимаете, времена изменились. Теперь мы с нашими крестьянами только соседи. Мы стараемся ничего общего с ними не иметь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: