В эту минуту корова с такой силой ударила в стену, что содрогнулась вся канцелярия.

— Э, раздуй тебя горой! —  с негодованием крикнул войт.

Между тем писарь, усевшись на стол, снова начал ковырять в носу.

— И поделом вам! —  наконец проговорил он. —  Чего вы смотрите? И сейчас будет так. Это пьянство до добра не доведет. Одна паршивая овца все стадо портит! Разве неизвестно, кто в Бараньей Голове всем управляет и людей толкает в корчму?

— Это уж как знать, а насчет питья, так иному после работы непременно нужно выпить.

— А я вам говорю: избавитесь от Репы —  и все хорошо будет.

— Что же мне, по-вашему, башку ему свернуть, что ли?

— Башку ему не свернешь, а теперь составляются рекрутские списки, внести в список —  и пусть тянет жребий.

— Да ведь он женатый, у него уже мальчишка годовалый.

—  Кто же об этом узнает? Жаловаться он не пойдет, а пойдет, все равно никто его слушать не станет. Когда набор идет, никому недосуг.

— Ох, пан писарь, пап писарь! Видать, тут дело не в пьянстве, а в жене Репы... Да ведь это большой грех!

— А вам-то что? Вы вот смотрите, ведь и вашему сыну уже девятнадцать лет, значит, и ему тянуть жребий.

— Знаю я это, а сына своего не отдам. Если нельзя будет иначе, так и выкуплю.

— Ишь ты, какой богач нашелся!

— Подкопил я малость медяков, хоть и не больно много, да авось хватит.

— Восемьсот рубликов медяками придется платить.

— Раз сказал —  заплачу, так хоть и медяками, а заплачу! А там бог даст, останусь войтом, так с божьей помощью годика за два опять соберу.

— Это еще неизвестно, соберете вы или не соберете. Мне ведь тоже нужно, и я не допущу, чтобы вы всем один пользовались. У человека образованного расходов всегда больше, нежели у простого, а мы запишем Репу вместо вашего сына, а вы денежки сбережете... Восемьсот рублей на улице не валяются.

Войт призадумался. Надежда сберечь такую значительную сумму приятно улыбалась ему.

— Да ведь за это не похвалят,—  наконец проговорил он.

— Уж это не вашего ума дело.

— Вот я и боюсь: вы своей головой надумаете, а свалится все на мою голову.

— Не хотите, так платите восемьсот рублей...

—  Да разве я говорю, что мне их не жалко!

— Если вы думаете, что соберете их опять, так нечего и жалеть. Но вы не особенно рассчитывайте, что останетесь войтом. Еще про вас не все знают, а вот узнают то, что я знаю...

— Да ведь канцелярских вы больше берете, чем я,—  возразил войт.

— Я не о канцелярских говорю, а о прежних делах...

— Этого я не боюсь! Что мне приказывали, то я и делал.

— Ну, оправдываться вы будете в другом месте.

Не прибавив больше ни слова, писарь надел свою зеленую клетчатую фуражку и вышел из канцелярии.

Солнце стояло уже низко; люди возвращались с полей. Первыми навстречу писарю попались пять косарей с косами за плечами, они поклонились ему и сказали обычное: «Слава Иисусу», но пап писарь только кивнул им своей напомаженной головой, а «Во веки» не ответил, полагая, что образованному человеку это не подобает. Об образованности пана Золзикевича знали все, и сомневаться в ней могли лишь злые или недоброжелатели, для которых всякая личность, возвышающаяся над средним уровнем, словно бельмо на глазу и не дает им спокойно спать.

Если бы у нас, как подобает, издавались биографии всех наших знаменитостей, то из биографии этого незаурядного человека, портрета которого —  не понимаю почему —  не поместил пока пи один из наших иллюстрированных журналов, мы бы узнали, что первоначальное образование он получил в Ословицах, столице Ословицкого уезда, к которому принадлежала и Баранья Голова. На семнадцатом году юный Золзикевич дошел уже до второго класса и, вероятно, с такой же быстротой подвигался бы и дальше, если бы не наступили бурные времена, положившие раз и навсегда конец его научной карьере.

С горячностью, свойственной молодости, Золзикевич, которого и раньше преследовала несправедливость учителей, став во главе сочувствующих товарищей, устроил своим обидчикам кошачий концерт. Затем изорвал книги, изломал линейки, перья и, покинув храм Минервы, ринулся в объятия Марса и Белоны.

Это была пора в его жизни, когда брюки он носил не па голенищах, а в голенищах, пора, когда он певал с жаром, пышущим горькой и страшной иронией: «О, честь вам, паны магнаты!» Кочевая жизнь, песни, облака табачного дыма, романтические приключения на постоях с молоденькими девушками, которые носили крестики на груди и ничего не жалели для «родины и ее храбрых защитников», —  такая жизнь, говорю я, гармонировала со страстной и мятежной душой молодого Золзикевича, Он находил в ней воплощение своей мечты, владевшей его умом с давних пор, когда он еще в школе, под партой, зачитывался «Ринальдо Ринальдини» и другими произведениями, которые развивали ум и сердце и пробуждали воображение пашей молодежи.

Но у этой жизни были свои темные, верное, рискованные, стороны. Бешеная отвага слишком увлекала Золзикевича, Увлекала настолько, что —  хоть этому верится с трудом —  еще до сего дня показывают в Вжецёндзе плетень, через который не мог бы перескочить самый лихой конь, а пан Золзикевич однажды бурной ночью перескочил одним махом, охваченный страстным желанием сохранить себя на радость отечеству. Ныне, когда времена эти давно миновали, сколько бы раз ни приходилось папу Золзикевичу бывать в Вжецёндзе, поглядывал он на этот плетень и, сам себе почти не веря, думал; «Черт побери! Сейчас я бы так не сумел!»

Однако после этого сверхчеловеческого поступка, о котором говорилось даже в выходившей в то время газете, фортуна, охранявшая пана Золзикевича как зеницу ока, вдруг упорхнула от него, точно испугавшись его отваги. Не прошло и недели после описанного случая, как в одно прекрасное утро богатырская грудь пана Золзикевича встретилась —  правда, благодаря провидению, которое всегда знает, что делает,—  не с пулей, не со штыком, а с некоторым инструментом, сплетенным из бычьей кожи и снабженным на кончике кусочком олова. Вышеописанный инструмент порядком попортил на лопатках и пояснице нежную кожу нашего симпатичного героя.

С этого времени в его мыслях и чувствах наступил решительный поворот. Лежа, уткнувшись носом в обыкновенный сенник в деревенской корчме, он бессонными ночами думал-думал, как когда-то Игнатий Лойола, и дошел в конце концов до уверенности в том, что каждый должен слуятть обществу тем оружием, которым он лучше всего владеет. Интеллигенция, например, должна служить головой, а не спиной, потому что голова есть привилегия интеллигенции и имеется далеко не у каждого, а спина есть у всех,—  и, значит, напрасно он, Золзикевич, свою спину подвергал всяким случайностям. Что он мог сделать еще для родины, продолжая идти прежним путем? Еще раз перескочить через какой-нибудь плетень? Нет! Достаточно было одного раза. «Пусть кто-нибудь другой перескочит!» —  думал он. Проливать снова кровь. Мало он ее проливал, что ли? Нет! Еще раз? Нет! Он мог служить обществу теперь на совсем ином пути —  на мирном пути своей интеллигентностью, alias[1]  ученостью. И так как знал он многое, знал кое-что почти о каждом жителе Ословицкого уезда, он мог и в мирное время отлично служить обществу.

Вступив на этот новый путь, он дошел до звания волостного писаря и, как нам известно, даже мечтал о должности помощника ревизора.

Однако и в должности писаря дела его шли недурно. Основательные познания всегда внушают уважение, а так как мой симпатичный герой, как я уже говорил, знал к тому же кое-что о каждом жителе Ословицкого уезда, то все они относились к нему с уважением, смешанным со страхом, остерегаясь чем-нибудь задеть эту незаурядную личность. При встрече с ним кланялись ему шляхтичи, кланялись и мужики, еще издали снимая шапки и говоря: «Слава Иисусу»... Но я вижу, что необходимо подробнее объяснить читателю, почему пан Золзикевич не отвечал на это приветствие обычным «Во веки веков».

вернуться

1

Иначе (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: