Первая их встреча состоялась здесь же, в Юргороде, на квартире Ивана, двенадцать лет назад, в начале осени. «Попрощайся с Ваней», — напомнила мать, не без оснований подозревая, что своей охотой младший сын не заглянет к старшему перед отъездом в училище. Тогда все примечательное в облике «почти родственника» казалось временным, чем-то вроде молочных зубов. Ну — мал ростом, уши торчком, голова с кулак — изъяны переходного возраста, с годами образуется. Но в том-то и состояла обескураживающая неожиданность второй встречи, что не образовалось, остался таким же, годы не изменили его, тем самым выявив какую-то изначальную наследственную ущербность. «Иван не сегодня завтра сопьется, а этого, по всему видать, во хмелю зачинали», — первое, что пришло на ум Нерецкому, когда он столкнулся с Курослепом в бильярдной, заглянув сюда по старой памяти после отъезда жены.
«Неужли Шаргин в точности ваш брат? Или как по доку́ментам?..» — изумленно-почтительно полюбопытствовал Мефодич неделю назад.
«Брат моего брата не мой брат».
В первую минуту, томимый воздержанием, маркер принял объяснение за одну из тех замысловатых шуток, какими Нерецкой обменивается с Курослепом, и собрался посмеяться, но почему-то раздумал и только головой вертанул, что вышло так же непонятно, как и то, что он услышал.
Интерес Мефодича разгадывался просто: «умственные» разговоры этих двух завсегдатаев заметно отличаются от вольного просторечия всех остальных, вот он и ищет причину отклонений от принятой большинством словесности. Откуда ему знать, что для Нерецкого собеседование с «почти родственником» в таком стиле означало нежелание делать это как-то иначе. А так даже занятно. Нечто подобное он испытывал в детстве, роясь в старом, времен первой мировой войны, офицерском сундучке отца, заполненном ржавыми гвоздями, пружинами от садовых ножниц, колесиками от часов и прочим блестящим хламом: все казалось, отыщется что-то интересное. Точно так он не знал, что искал, до чего хотел докопаться в Курослепе, всякий раз подстрекая того на высказывания по «кардинальным вопросам». Так повелось с первых схваток за бильярдным столом и по-другому не получалось. Повелось, однако, не без причины: была непроизвольная потребность «отвести глаза», отстраниться, отделить себя от всего, что он представляет собой, и тем самым «не дать сунуть ногу в приоткрытую дверь», иными словами — повода для приятельских отношений. Но Курослеп и не лез в приятели, напротив, к вящему удовольствию Нерецкого, вел себя весьма задиристо, говорил, не выбирая выражений, не останавливаясь перед откровенно неприязненными. Нерецкой не оставался в долгу, и общение «почти родственников», как бы с обоюдного согласия, приняло ту ерническую, ни к чему не обязывающую манеру, когда в голосах нарочитая серьезность — особенно при обсуждении вселенских проблем, — а слова подбираются «для вражеского слуха».
На этот раз Нерецкой теребил Курослепа, как в минуту веселого возбуждения забавно бывает тормошить злобных щенят, хотя мнительный, недоверчиво косящийся на всех вокруг, не оставляющий без «отбреха» ни один выпад против него Курослеп меньше всего напоминал щенка, скорее — видавшего виды бездомного пса, не единожды битого и не доверяющего никому и ничему. Но сегодня он и такой был хорош, более того — таким-то и казался достойным внимания. И все потому, что минувшей ночью Нерецкого разбудил звонок жены — как чувствовал, добираясь домой на последней электричке!.. Ее богоспасаемый театр каким-то образом выполнил план и собирается восвояси. «Жди дней через пять, много — через неделю!..» После того как он услышал Зоин голос, его и во сне, кажется, не оставляла та смесь радости и нетерпения, из которых состоит глуповатое воодушевление всех счастливых людей. Никогда он с таким безразличием не проигрывал Курослепу, никогда с таким бездумным, но упрямым желанием позабавиться не раздражал его склонность охаивать все на свете.
Но усилия пропадали даром. По-видимому, в дни легких удач Курослеп позволял себе расслабиться. Он царствовал и был склонен к добродушию, мягкости, уступчивости — так скорее всего его состояние рисовалось ему самому. Безусловное превосходство над противником вносило умиротворение в его существо и даже позывало на балагурство. Выигрывая партию за партией, он прикидывался простачком, неумехой, неровней партнеру — изображал то самое унижение, которым тешат гордыню. А возможно, и умышленно не поддавался раздражению — дабы не сглазить везение: карта слезу любит.
— Где наш тузик?.. Тузик в лузе!.. — благостно распевал Курослеп голосом тети, декламирующей детские стишки. — Стоп, колобок, мы тебя в кубышку!.. Вот так. Мы организмы отсталые… Пятнадцатого в середину… Мы помаленьку — по крох и на трох. Двоечку туда же… Такие пироги. Нам до вашей просвещенности, как пьяному до Мексики.
— Насобачился обыгрывать и паясничаешь?.. Неспортивно, Шаргин. Ты не джентльмен. Скажу больше: из-за таких кривая распущенности ползет вверх. Несмотря на усилия общественников.
— Никуда она не ползет, твоя кривая. Наоборот.
— Что значит наоборот?..
— Укрепляется, вот что. Как реальная зарплата при понижении цен.
— Мудрено излагаешь, Шаргин.
— Ничего мудреного. Текущее столетие радикально уре́зало списки аморальных позиций, понял?.. Вот и соображай.
— Ясно: ты релятивист. Нет для тебя ни разумного, ни доброго, ни вечного.
— Что там разумно, что вечно, про то одному господу богу известно, а добром на Руси испокон веку ни хрена не деялось.
— Но? И почему?..
— По кочану. Умельцев много, а работников нет.
— Мрачный ты тип, Шаргин. Не знаючи, не поверишь, что за тобой девочки бегают.
— Они за кем хошь побегут, ежели в модных сапожках… Не одну пару скормил, знаю…
— Ну вот! Любовь и сапоги!.. И как тебя совесть не зазрила, Шаргин?..
— При чем тут совесть, ежели ей один хрен, что я, что дворник Силантий…
— Ты что же, хотел, чтобы ей было еще и не все равно?.. Ничего ее выйдет, Шаргин! Какой мерой меряешь, такой и тебе отмерят. А то ишь ты: сам урезан дальше некуда, так дайте над чужим стыдом покуражиться?.. Ты феномен, Шаргин. В смысле — фрукт. Губитель нравственности и разрушитель устоев.
— Чего? Где они, твои устои? Что разрушать-то?.. До меня по всему кувалдой прошлись, кругом одни дребезги…
— Ты говоришь так, будто сожалеешь… Обычно из-за падения нравов страдают высокоодухотворенные натуры, разные там взыскующие гармонии, но чтобы сукины сыны были недовольны!.. Или крайности и в самом деле сходятся, если об одном скорбят и совестливые, и глумливые, и те, для кого мораль — звездное небо, и те, для кого она — белизна ближнего, которую тянет изгадить?..
— Вроде Ивана завел… Тот и пьяный в сиську все про совесть да про Льва Толстого.
— Ничего не поделаешь, каждый несет ношу в размер души.
— Совесть!.. — Курослепа наконец задело: голос отвердевал злобой. — Было время, а теперь, чтобы кого совестью попрекнуть, нужны предпосылки, понял?..
— Не понял.
— Свободная воля!..
— И опять же не дошло.
— Скажем, я Лев Толстой, у меня имение, прислуга, девки перед глазами, и всякая от меня зависит, так?.. Ну, по молодости лет начудил с одной. Вопрос: почему меня совесть заела?..
— Его заела.
— Его, его! Так почему его заела, а у меня от тех же делов — ни в одном глазу?..
— Разное воспитание, а?..
— Он власть имел над той девкой, в о л е н был и не удержался — потому и совесть! А я ни над кем не волен и сколько бы ни чудил, мои дела всегда будут мельче — происхождением. Уж не говоря, что и девкам моим чуть тепленько, сколько им ни толкуй насчет совести. Списки урезаны и для них тоже!.. Равноправие. Все одинакового размера — и отбойный молоток, и кирзовый сапог, и совесть.
— Что на это сказать… Направление мыслей безусловно крамольное, но скребешь ты последовательно. Больной вопрос, а?.. Чувствуется знакомство с предметом и личная обеспокоенность — основа всякого творчества. Двинь ты по этой части, из тебя, как минимум, вышел бы Оноре де Бальзак. Но ты…