Отныне они оба увидели под собой мириады людских душ в Ла Манче, под крышами и в подземельях, в далеких горах, в долинах, на равнине. Видели и понимали тех, кто страждет, внимали тем, кто наслаждается, или пребывает в безмятежном душевном покое.
Филиппу показалось, словно бы он обрел способность отстраненно лицезреть себя самого, по-прежнему стоящего на коленях в монастырской келье. И в то же время смотреть на происходящее собственными своими глазами не от третьего, а от первого лица, каким он ни на миг не переставал быть.
Еще выше и дальше в предрассветную мглу… До тех пор, пока поблекшее небо не почернело и земной глобус не затмил на мгновение сверкнувшее солнце.
«И свет стал тьмой, а тьма — светом. Даруй нам, Вседержитель, власть узреть свет в дьявольской тьме, а тьмой изгнать сатанинский свет. Да расточаться исчадия Люцифера, князя света и тьмы от века и мира сего!»
Исподволь голубоватый глобус внизу начал увеличиваться в размерах, проявлять отличительные очертания материков и океанов, детали рельефа в зримой трансфокации всевидящего разумного проникновения, независимого от ограничений, налагаемых безотчетно естественным восприятием неба и земли.
С этой минуты Филипп мог отчетливо рассмотреть, как неподалеку от монастыря, где расположилось его коленопреклоненное тело, у источника в долине Трех висельников купеческий караван степенно собирается в путь-дорогу. Готовится на кострах пища, взнуздываются мулы и лошади, работники проверяют поклажу.
Ирнеев явственно видел, что у одного из купцов в седельной сумке покоится черная книга — «Гримуар Тьмы и Света». Ясно ему и то, почему и как за опасным чернокнижным грузом идет жестокая охота.
Ясное дело, это наперехват каравану в соседней долине скорым волчьим шагом стелятся по земле желто-серые плащи магометанских убийц-ассассинов. Видно, предрассветный мрак им не препятствует.
С противоположного направления, не разбирая поводьев и ночного пути, очевидно, к источнику галопом скачет угрюмый всадник в черных с золотом доспехах. Его оруженосцы верхом отстают, а пехота и челядь тащатся далеко позади.
Их всех, тех, кто копошится и мельтешит там далеко внизу, сообразил Филипп, вскоре, должно быть, лично встретит дон Фелипе Бланко-Рейес. «Ага! И скажет он им пару нежных и трепетных слов».
Также подумалось: «Как мы туда перенесемся, хотелось бы знать, во плоти, к тем Трем висельникам? И кого наш дон Фелипе там дополнительно повесит?»
«В свое время ты это, возможно, узнаешь и увидишь, рыцарь-неофит. Господь наш Вседержитель стоит неизмеримо выше слепящего сатанинского полуденного света и дьявольской полночной тьмы».
«Предполагаю: до того рыцарю Благодати Господней должно споспешествовать отцам инквизиторам в монастыре Сан-Сульписио. Довольно скоро нас пригласят к содействию».
«Господь нам даровал преуспешное предзнание, о мой далекий и близкий последователь, возможно, отпрыск нашей благороднейшей фамилии».
Спустя несколько минут, проведенных в обоюдном дружелюбном молчании и в молитвенной медитации, в келью настойчиво, но осторожно постучали. Потом еще раз, пока в приотворенную щель не сунулись крючковатый нос и дико косящий нагловатый левый глаз. Вслед за ними все так же в профиль, вкось по миллиметру стали опасливо протискиваться сучковатые клешнястые лапки. Преодолев показную робость, между дверью и косяком впритык прошла клиновидная голова в монашеском капюшоне. В конце концов деревянные плечи в сутане скорчились в углу кельи и сложились угольником в скрипучем шутовском поклоне.
Человечек в углу чем-то смахивал то ли на контрафактного советского Буратино, то ли на законного итальянского Пиноккио, дожившего до глубокой старости и поступившего в монастырь замаливать грехи плутовской молодости. Но, в чем Филипп совершенно уверен, пронырливое столярное изделие нисколько не раскаивалось в содеянных мошенничествах. «Чурбан, голем, он и есть жуликоватое полено. Как ни назови, бревно останется деревом».
— Брат Хайме, ты пришел убедиться, не силою ли Вельзевула я изгоняю бесов земли и воды, огня и воздуха? Разве может Сатана разделиться в земном царстве своем, коль скоро право на разделение мне тоже даровано Благодатью Господней?
— Сухое дерево хорошо горит, однако я не подвержен испепеляющему огню твоего пламенного взора, брат Фелипе. Епископ сомневается в твоих полномочиях, впрочем, как и я, смиренный раб моего Всевышнего и апостольских предстателей Его на грешной земле.
— Сухие ветви просят сотворить знамение?
— Прошу не отказать нам с епископом в этой невинной просьбе. Или безотлагательно добейся чистосердечного признания от той беременной ведьмы, богохульствующей перед Святейшим трибуналом.
— Неверующим несть спасения, брат Хайме. Стань своей судьбой.
Не вставая с колен и не оборачиваясь, дон Фелипе коснулся рукояти жертвенного кинжала. Одновременно за его спиной послышался глухой треск, сменившийся грохотом, как если бы кто-то шарахнул на каменный пол вязанку хвороста.
Любознательный Филипп Ирнеев от третьего лица следил, как трещит, быстро складываясь в безобразный ком, скрюченная фигура горбатого монаха. А скомканное монашеское одеяние падает на пол с деревянным стуком.
Не столь любопытный дон Фелипе Бланко-Рейес приподнялся с колен, неспешно отряхнул рясу, педантично поправил складки и только потом прошел в угол, чтобы кончиком кинжала отбросить в сторону черную с белым сутану, сваленную на пол. Чертову дюжину легких сухих веточек, — видимо, все, что осталось от горбуна, — дон Фелипе кропотливо собрал, перевязал радужным шелковым шнуром и небрежно сунул в карман рясы…
На миг Филиппу почудилось, словно бы неподъемное, сверхтяжелое ярмо-коромысло невообразимо его гнетет, чудовищно давит на плечи. Но тут же отпустило, и он пришел в иные чувства, времена и понятия.
— …Филька, тебе плохо? Ирка, смотри, как побледнел, ни кровиночки. Лица не видно. У него инфаркт, без балды тебе говорю. Вызывай скоро «103»…
— …Не надо «103», — вернулся в себя Филипп и без малейших симптомов какого-либо сердечного приступа обратился к прерванному разговору. — Говоришь, Сарра: у тех, кто не вписался с группой, идеолог в кабинете один на один зачет принимает?
— Тебе лечиться надо, Ирнеев. А то навечно останешься в наших сердцах молодым и красивым…
Кстати сказать, девицы из его группы с первого курса млели и таяли от одного присутствия красавца Филиппа на занятиях. Но, горе им! не было среди них первозванных, а тем паче истинно избранных.
С ними он оставался недостижим, непреклонен и непоколебим, объясняя такую неуступчивость неприятием кровосмесительных половых извращений. Так, мол, и так, они в группе все для него «родненькие, а трахаться с одной из сестер или теток мне, понимаете ли, не хочется, не привык-с, не обучен».
Понятно, семейные чувства и привычки Филиппа на девиц из других групп и курсов распространения не имеют. Близкие же родственницы могут довольствоваться только куртуазными комплиментами, на какие Филипп, как правило, не скупится:
— Ах, мои прекрасные добрые самаритянки, я вам чувствительно благодарен за трогательную заботу о моем здоровье. По правде скажем, это было всего лишь легкое недомогание, минутное помрачение сознания…
Истинная правда, на Филиппа, вернувшегося в свое пространство-время на скамейку в парке, как накатило великолепное состояние тела и души. Тем более, он в здравом уме и твердой памяти изумительно помнит, как и что с ним произошло неизвестно когда и неведомо где.
«Почему невесть где-то? Кое-какие географические сведения наличествуют. Были и есть Кастилия, Ла Манча, где некогда странствовал сумасшедший сеньор Алонсо Кихано, был доминиканский монастырь, аббатство Сан-Сульписио. Очень легко можно проверить, насколько весь этот реалистичный бред соответствует нашей пространственной действительности.
Время тоже заведомо известно: не больше 30–40 секунд в состоянии неполного, (измененного или перемещенного?) сознания. Не то эти две дурищи успели бы скорую вызвать…»