Офицер говорит мне, что мы дурно выбрали время, что кардинал обедает, и, очень вероятно, не будет в состоянии принять кого бы то ни было. Действительно, человек возвращается и говорит нам, что его преосвященство только что удалился в свои покои и не может принять, чувствуя себя не совсем здоровым; но что, если мы будем так любезны и потрудимся оставить свою карточку внизу и прийти «завтра утром», он, вероятно, примет нас.

И мы уходим, посмеиваясь над нашим маленьким визитом кардиналу Антонелли.

Пятница, 14-го января. В одиннадцать часов пришел К… молодой поляк, мой учитель живописи, и привел с собой натурщика, лицо которого вполне подходило бы для Христа, если несколько смягчить линии и оттенки. У этого несчастного только одна нога; он позирует только для головы. К… сказал мне, что он брал его всегда для своих Христов.

Я должна признаться, что несколько оробела, когда он сказал, чтобы я прямо рисовала с натуры, так, вдруг, без всякого приготовления; я взяла уголь и смело набросала контуры. «Хорошо, — сказал учитель; — теперь сделайте то же самое кистью». Я взяла кисть и сделала, что он сказал.

— Хорошо, — сказал он еще раз, — теперь пишите.

И я стала писать, и через полтора часа все было готово.

Мой несчастный натурщик не двигался, а я не верила глазам своим. С Бенза мне нужно было два-три урока для контура и еще при копировке какого-нибудь холста, тогда как здесь все было сделано в один раз и с натуры — контур, краски, фон. Я довольна собой, и если говорю это, значит уж заслужила. Я строга, и мне трудно удовлетвориться чем-нибудь, особенно самой собою.

* * *

Ничто не пропадает в этом мире. Куда-же пойдет моя любовь? Каждая тварь, каждый человек имеет одинаковую долю этого «эфира», заключенного в нем. Только, смотря по свойствам человека, его характеру и его обстоятельствам, кажется, что он обладает ею в большей или меньшей степени. Каждый человек любит постоянно, но только любовь эта обращается на разные предметы, а когда кажется, что он вовсе не любит, «эфир» этот изливается на Бога, или на природу, в словах, или письменно, или просто во вздохах и мыслях.

Затем есть существа, которые пьют, едят, смеются и ничего больше не делают; у них этот «эфир» или совсем заглушен животными инстинктами, или расходится на все предметы и на всех людей вообще, без различия, и это-то те люди, которых обыкновенно называют добродушными и которые вообще не умеют любить.

Есть также люди, которые, как говорят в общежитии, никого не любят. Это не точно; они все-таки любят кого-нибудь, но только особенным, не похожим на других, способом. Но есть еще несчастные, которые действительно не любят, потому что они любили и больше не любят. И опять вздор! Говорят, они не любят, — хорошо. Но почему-же тогда они страдают? Потому что они все-таки любят, а думают, что разлюбили, — или из-за неудачной любви, или из-за потери дорогой личности.

У меня еще более, чем у кого-либо другого, эфир дает себя чувствовать и проявляется беспрестанно; если бы мне нужно было замкнуть его в себе, мне пришлось бы разорваться.

Я изливаю его, как благодетельный дождь, на негодный, красный гераниум, который даже и не подозревает этого… Это одна из моих причуд. Мне так нравится, и я воображаю бездну разных вещей, и привыкаю думать о нем, а раз привыкнув, отвыкаю с трудом.

Четверг, 20 января. Сегодня Фачио заставил меня пропеть все мои ноты: у меня три октавы без двух нот. Он был изумлен. Что до меня — я просто не чувствую себя от радости. Мой голос, — мое сокровище! Моя мечта — выступить со славой на сцене. Это в моих глазах также прекрасно, как сделаться принцессой. Мы были в мастерской Монтеверде, потом в мастерской маркиза д’Эпине, к которому у нас было письмо. Д’Эпине делает очаровательные статуи; он показал мне свои этюды, все свои наброски. Madame М. говорила ему о Марии, как о существе необыкновенном, как о художнице. Мы любуемся и просим его сделать мою статую. Это будет стоить двадцать тысяч франков. Это дорого, но зато прекрасно. Я сказала ему, что очень люблю себя. Он сравнивает мою ногу с ногой статуи — моя меньше; д’Эпине восклицает, что это Сандрильона.

Он чудно одевает и причесывает свои статуи. Я горю нетерпением видеть свою статую.

* * *

Боже мой, услышь меня! Сохрани мой голос; если я все потеряла, мне останется мой голос. Господи, будь также добр ко мне, как до сих пор, сделай так, чтобы я не умерла от досады и тоски. Мне так хочется выезжать в свет! Время идет, а я не подвигаюсь, я пригвождена к моему месту, я, которая хотела бы жить, жить, лететь, жить на всех парах, я горю и захлебываюсь от нетерпения.

«Я никогда не видал такой лихорадочной жизни», — говорил мне Дория.

Если вы меня знаете, вы представите себе мое нетерпение, мою тоску!

Суббота, 22 января. Дину причесывает парикмахер; меня тоже: но это глупое животное причесывает меня безобразнейшим образом. В десять минут я все переделываю, и мы отправляемся в Ватикан. Я никогда не видела ничего, что можно было бы сравнить с лестницами и комнатами, через которые мы проходим. Как у святого Петра, я нахожу все безупречным. Слуга, одетый в красное дама, проводит нас через длинную галерею, украшенную чудной живописью, с бронзовыми медальонами и камеями по стенам. Направо и налево довольно жесткие стулья, а в глубине бюст Пия IX, у подножия которого стоит прекрасное золоченое кресло, обитое красным бархатом. Назначенное время было без четверти двенадцать, но только в час портьера отдергивается, и, предшествуемый несколькими телохранителями, офицерами в форме и окруженный несколькими кардиналами, появляется святой отец, одетый в белое, в красной мантии, опираясь на посох с набалдашником из слоновой кости.

Я хорошо знала его по портретам, но в действительности он гораздо старше, так что нижняя губа его висит, как у старой собаки.

Все стали на колени. Папа подошел прежде всего к нам и спросил, кто мы; один из кардиналов читал и докладывал ему имена допущенных к аудиенции.

— Русские? Значит из Петербурга?

— Нет, святой отец, — сказала мама, — из Малороссии.

— Это ваши барышни? — спросил он.

— Да, святой отец.

Мы стояли направо, находившиеся с левой стороны стояли на коленях.

— Встаньте, встаньте, — сказал святой отец. Дина хотела встать.

— Нет, — сказал он, — это относится к тем, которые налево, вы можете остаться.

И он положил руку ей на голову так, что нагнул ее очень низко. Потом он дал нам поцеловать свою руку и прошел к другим, каждому обращая по нескольку слов. Когда он прошел налево, мы должны были в свою очередь подняться. Потом он стал в середине, и тогда снова все должны были стать на колени, и он сказал нам маленькую речь на очень дурном французском языке, сравнивая просьбы об индульгенциях по случаю приближения юбилея, с раскаянием, которое наступает в момент смерти, и говоря, что нужно снискивать царствие небесное постепенно, каждый день делая что-нибудь приятное Богу.

— Нужно постепенно приобретать себе отечество, — сказал он, — но отечество это — не Лондон, не Петербург, не Париж, а царствие небесное! — Не нужно откладывать до последнего дня своей жизни, нужно думать об этом ежедневно, и не делать, как при втором пришествии. Non e vero? прибавил он по-итальянски, оборачиваясь к одному из своей свиты, anché il cardinale… (имя ускользнуло от меня) lo sà.

Кардинал засмеялся, также и все остальные: это должно было иметь для них особенный смысл, и святой отец ушел, улыбаясь и очень довольный, после того, как дал свое благословение людям, четкам, образкам и т. п. У меня были четки, которые я, тотчас по приходе домой, заперла в ящик для мыла.

Пока этот старик раздавал благословения и говорил, я молила Бога сделать так, чтобы благословение папы было для меня истинным благословением и избавило меня от всех моих горестей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: