Когда же наступит настоящий римский карнавал! До сих пор я видела только балконы, убранные белой, красной, голубой, желтой, розовой материей, и несколько масок.
Пятница, 25 февраля. Наши соседи появились, дама очень любезна; есть очаровательные экипажи. Троили и Джорджио — в прекрасной коляске с большими лошадьми и лакеями в белых панталонах. Это был самый красивый экипаж. Они забрасывают нас цветами. Дина совсем красная, и мать ее сияет.
Наконец раздался пушечный выстрел: сейчас начнутся бега лошадей, а А… еще не пришел; но вчерашний молодой человек приходит, и так как наши балконы смежны — мы заговариваем. Он дает мне букет, я даю ему камелию и он говорит мне все, что только может сказать даме нежного и влюбленного человека, не имевший чести быть ей представленным. Он клянется мне вечно хранить его, засушив в своих часах. И он обещает мне приехать в Ниццу, чтобы показать мне лепестки цветка, который останется навсегда свежим в его памяти. Это было очень весело.
Граф Б… (это имя прекрасного незнакомца) — старался занимать меня, когда, опустив глаза на толпу, бывшую внизу, я вдруг увидела А…, который мне кланялся. Дина бросила ему букет, и руки десяти негодяев протянулись, чтобы схватить его на лету. Одному удалось это; но А…, с величайшим хладнокровием схватил его за горло и держал его своими нервными руками, пока, наконец, несчастный не бросил своей добычи. Это было так хорошо, что А… был в эту минуту почти прекрасен. Я пришла в восторг и, забыв о том, что я покраснела, и краснея снова, я спустила ему камелию, и нитка упала в месте с нее. Он взял ее, положил в карман и исчез. Тогда, все еще взволнованная, я обернулась к Б…, который воспользовался случаем наговорить мне комплиментов относительно моей манеры говорить по-итальянски и всякой всячины.
Barberi летят, как ветер, посреди гиканья и свистков народа, а на нашем балконе только и говорят об очаровательной манере, с которой А… отнял букет. Действительно, он был похож в эту минуту на льва, на тигра; я не ожидала такой вещи со стороны этого изящного молодого человека.
Это, как я сказала сначала, — странная смесь какой-то томности и силы.
Мне все еще видятся его руки, сжимающие горло негодяя.
Вы, может быть, будете смеяться над тем, что я сейчас вам скажу, но я все-таки скажу.
Так вот, — таким поступком мужчина может тотчас же заставить полюбить себя. Он имел такой спокойный вид, держа за горло этого бездельника, что у меня дух захватило.
Весь вечер я только об этом и говорю, я прерывала все разговоры, чтобы еще и еще поговорить об этом. — Не правда ли, А… очарователен? Я говорю это, как будто бы смеясь, но боюсь, что я думаю это серьезно. Теперь я стараюсь уверить наших, что я очень занята А… и мне не верят; но стоит мне сказать противоположное тому, что я говорю теперь, этому поверят, и будут правы.
Я опять горю нетерпением, я хотела бы заснуть, чтобы сократить время до завтра, когда мы пойдем на балкон.
Понедельник, 28 февраля. Выходя на балкон на Корсо, я уже застаю всех наших соседей на своем посту и карнавал в полном разгаре. Я смотрю вниз, прямо перед собою и вижу А… с кем-то другим. Заметив его, я смутилась, покраснела и встала, но негодного сына священника уже не было, и я обернулась к маме, которая протягивала кому-то руку… Это был А.
А! В добрый час! Ты пришел на мой балкон, — тем лучше!
Он остается требуемое вежливостью время с мамой, а потом садится подле меня.
Я занимаю по обыкновению, крайнее место с правой стороны балкона, смежного, как известно, с балконом англичанки. Б. опоздал; его место занято каким-то англичанином, которого англичанка мне представляет и который оказывается очень услужливым.
— Ну, как вы поживаете? — говорит А… своим спокойным и мягким тоном. — Вы не бываете больше в театре?
— Я была нездорова, у меня и теперь еще болит палец.
— Где? (и он хотел взять мою руку). Вы знаете, я каждый день ходил к Аполлону, но оставался там всего пять минут.
— Почему?
— Почему? — повторил он, глядя мне прямо в зрачки.
— Да почему?
— Потому, что я ходил туда для вас, а вас там не было.
Он говорит мне еще много вещей в том же роде, катает глазами, беснуется и очень забавляет меня.
— Дайте мне розу.
— Зачем?
Согласитесь, что я делала затруднительный вопрос. Я люблю делать вопросы, на которые приходится отвечать глупо, или совсем не отвечать.
Б… преподносит мне большую корзину цветов; он краснеет и кусает себе губы; не пойму право, что это с ним. Но оставим в покое эту скучную личность и возвратимся к глазам Пиетро А…
У него чудные глаза, особенно когда он не слишком открывает их. Его веки, на четверть закрывающие зрачки, дают ему какое-то особенное выражение, которое ударяет мне в голову и заставляет биться мое сердце.
— По крайней мере, чтоб помучить Пиетро, будь подобрее с Б… — говорит Дина.
— Помучить! Я не имею ни малейшего желания. Мучить, возбуждать ревность, фи! В любви это похоже на белила и румяна, которыми мажут лицо. Это вульгарно, это низко. Можно мучить невольно, естественно, так сказать, но… делать это нарочно, фи!!.
Да и потом, я не смогла бы сделать это нарочно, у меня не хватило бы характера. Есть ли какая-нибудь возможность говорить и быть любезной с каким-нибудь уродом, когда А… тут и можно с ним говорить!
Среда, 8 марта. Я надеваю свою амазонку, а в четыре часа мы уже у ворот del Popolo, где А… ждет меня с двумя лошадьми. Мама и Дина следуют за нами в коляске.
— Поедем здесь, — говорит мой кавалер.
— Поедем.
И мы въехали в поле — славное, зеленое местечко, называемое Фарнезиной. Он опять начал свое объяснение, говоря:
— Я в отчаянии.
— Что такое — отчаяние?
— Это когда человек желает чего-нибудь и не может иметь то, чего желает.
— Вы желаете луны?
— Нет, солнца.
— Где же оно? — говорю я, глядя на горизонт, — оно кажется, уже зашло.
— Нет, мое солнце здесь: это вы.
— Вот как!
— Я никогда не любил, я терпеть не могу женщин, у меня были только интрижки с женщинами легкого поведения.
— А увидев меня — вы полюбили?
— Да, в ту же минуту, в первый же вечер, в театре.
— Вы ведь говорили, что это прошло.
— Я шутил.
— Как же я могу различать, когда вы шутите и когда вы серьезны?
— Да это сейчас видно!
— Это правда; это почти всегда видно, серьезно ли говорит человек, но вы не внушаете мне никакого доверия, а ваши прекрасные понятия о любви — еще менее.
— Какие это мои понятия? Я вас люблю, а вы мне не верите. А! — говорит он, кусая губы и глядя в сторону, — в таком случае я — ничто, я ничего не могу!
— Ну, полноте, что вы притворяетесь! — говорю я, смеясь.
— Притворяюсь! — восклицает он, оборачиваясь с бешенством, — всегда притворяюсь! Вот какого вы обо мне мнения!
— Да еще вот что. Помолчите, слушайте. Если бы в эту минуту проходил мимо какой-нибудь из ваших друзей, вы бы повернулись к нему и подмигнули бы ему глазом и рассмеялись бы!
— Я — притворяюсь! О! Если так… прекрасно, прекрасно!
— Вы мучите свою лошадь, нам надо спускаться.
— Вы не верите, что я вас люблю? — говорит он, стараясь поймать мой взгляд и наклоняясь ко мне, с выражением такой искренности, что у меня сердце сжимается.
— Да нет, — говорю я едва слышно. — Держите свою лошадь, мы спускаемся.
Ко всем его нежностям примешивались еще наставления в верховой езде.
— Ну можно ли не любоваться вами? — говорит он, останавливаясь на несколько шагов ниже и глядя на меня. — Вы так хороши, — опять начал он, — только мне кажется, что у вас нет сердца.
— Напротив, у меня прекрасное сердце, уверяю вас.
— У вас прекрасное сердце, а вы не хотите любить!
— Это смотря по обстоятельствам.
— Вы — балованное дитя, неправда ли?