Рим. Понедельник 24 апреля. Я собиралась рассказать весь день, но ни о чем больше не помню. Знаю только что на Корсо мы встретили А., что он подбежал, радостный и сияющий, к нашей карете и спросил, дома ли мы сегодня вечером. Мы дома. Увы.

Он пришел, и я вышла в гостиную, и принялась говорить совершенно просто, как остальные. Он сказал, что пробыл четыре дня в монастыре, остальные — в деревне. Теперь он в мире со своими родителями, он будет выезжать в свет, будет благоразумно вести себя и думать о будущем. Наконец, он сказал мне, что я преспокойно веселилась в Неаполе, была по своему обыкновению кокетлива и что все доказывает, что я не люблю его. Он также сказал мне, что видел меня в то воскресенье подле монастыря Ciovanni et Paolo. И чтобы доказать, что говорит правду, он описал мне, как я была одета и что делала. — я должна сказать — совершенно точно.

Вторник, 25 апреля. Мне кажется, что он меня больше не любит. Что-ж — в добрый час. И от этой мысли мне становится жарко, у меня кипит кровь, и холод пробегает по спине!

Я гораздо больше люблю это, о да, по крайней мере я в бешенстве, в бешенстве, в бешенстве.

Сегодня вечером, против всякого ожидания — у нас довольно многочисленное собрание, между другими — А.

Все общество вокруг стола, я с Пиетро — у другого.

Мы рассуждали о любви вообще и о любви Пиетро в частности. У него на этот счет отчаянные принципы или вернее — он теперь так безумствует, что вовсе не имеет их. Он говорил в таком легком тоне о своей любви ко мне, что я не знаю, что и думать. Впрочем, он так похож на меня характером, что это просто удивительно.

Не помню, что тут было сказано, но уже через пять минут мы были в мире, объяснились и заговорили о браке, — он, по крайней мере, я большую часть времени молчала.

— Вы уезжаете в четверг?

— Да, и вы меня забудете.

— О, да нет же! Я приеду в Ниццу.

— Когда?

— Как только будет можно. Теперь — я не могу.

— Почему? Скажите, скажите, — сейчас же!

— Мой отец не позволил бы мне.

— Но вам остается только сказать ему правду.

— Конечно, я ему скажу, что еду туда для вас, что я люблю вас, что я хочу жениться, — но только не теперь. Вы не знаете моего отца, он только что простил меня, но я еще не смею ни о чем просить его.

— Переговорите с ним завтра.

— Я не смею. Я еще не заслужил его доверия. Подумайте, — целых три года он не говорил со мной… Через месяц — я буду в Ницце.

— Через месяц меня уже там не будет.

— Куда же вы поедете?

— В Россию. И вот — я уеду, и вы меня забудете.

— Ну, через пятнадцать дней я буду в Ницце, и тогда… И тогда мы поедем вместе.

— Я вас люблю, я вас люблю! — повторял он, падая на колени.

— Вы счастливы? — спросила я, сжимая его голову своими руками.

— О, да! Потому что я верю в вас, верю вашему слову.

— Приезжайте в Ниццу теперь же, — сказала я.

— О! Если бы я мог!

— Люди могут все чего хотят.

Четверг, 27 апреля. Господи! Ты был так добр ко мне до сих пор, помоги мне теперь сжалься надо мной!

И Бог помог мне.

На вокзале, я расхаживаю вдоль и поперек — с Пиетро.

— Я вас люблю! — воскликнул он, и я вечно буду любить вас, может быть на горе себе.

— И вы видите, что я уезжаю, и вам это все равно.

— О, не говорите этого! Вы не можете говорить этого, вы не знаете что я выстрадал! И я ведь знал все время, где вы и что вы делаете… С той минуты, как я вас увидел, я совершенно изменился: посмотрите хорошенько. Но вы вечно третируете меня, как я не знаю кого! Ну, если я и делал глупости в своей жизни, — кто же их не делал, — этого еще не достаточно, чтобы считать меня каким-то негодяем, каким-то взбалмошным повесой. Для вас я все сделал; для вас я примирился с семьей.

— Ну, это не для меня! Я совершенно не понимаю при чем я в этом примирении.

— Ах! Ну да потому, что я серьезно думал о вас.

— Как?

— Вы вечно хотите, чтобы вам выкладывали все в подробностях, математически, а есть известные вещи, которые должны подразумеваться и от этого нисколько не менее очевидны! И вы просто смеетесь надо мной.

— Это неправда.

— Вы меня не любите?

— Да, и послушайте, вот что. Я не имею привычки повторять два раза. Я хочу, чтоб мне верили сейчас-же. Я еще никогда никому не говорила того, что сказала вам. Я очень оскорблена, потому что мои слова, вместо того, чтобы быть принятыми, как милость, приняты чрезвычайно легкомысленно и подвергаются каким-то толкованиям. И вы смеете сомневаться в том, что я говорю! Право, вы Бог знает до чего доведете меня.

Он сконфузился и извинился; мы больше почти не говорили.

— Вы мне напишете? — спросил он.

— Нет, этого я не могу, но я позволяю вам написать мне.

— А-а! Прекрасная любовь, нечего сказать! — воскликнул он.

— Послушайте, — сказала я серьезно; — не просите слишком многого. Это ведь еще очень большое снисхождение, если молодая девушка позволяет написать себе. Если вы этого не знали, то примите к сведению. Но сейчас мы должны садиться в вагон, не будем тратить время на пустые споры. Вы мне напишете?

— Да. И что бы вы ни говорили, я чувствую, что люблю вас, как никогда никого больше не буду любить. Вы любите меня?

Я сделала утвердительный знак головой.

— Вы всегда будете любить меня?

Тот-же знак.

— Ну, до свиданья-же, — сказала я.

— До каких пор?

— До будущего года.

— Нет!

— Ну, прощайте-же!

И не подавая ему руки, я вскочила в вагон, где уже были все наши.

— Вы не пожали мне руку, — сказал А…, подходя.

Я протянула ему руку.

— Я вас люблю, — сказал он, очень бледный.

— До свиданья, — говорю я тихонько.

— Думайте иногда обо мне, — сказал он, бледнея еще больше; — а я только о вас и буду думать!

— Да… До свиданья!

Поезд тронулся, и в течение нескольких мгновений я еще могла его видеть; он глядел на меня с таким умиленным видом, что мог показаться спокойным; потом он сделал несколько шагов к двери, но так как я была еще видна, он снова остановился, как вкопанный, потом надвинул шляпу на самые глаза, сделал еще шаг вперед; потом мы были уже слишком далеко, чтобы видеть.

Я была бы в отчаянии, покидая Рим, к которому я так привыкла, если бы около четырех часов, при виде новолуния, мне не блеснула одна идея.

— Видишь ты этот месяц? — спросила я у Дины.

— Да, ответила она.

— Ну, так этот серп будет прекраснейшей луной через одиннадцать-двенадцать дней.

— Конечно.

— Видела ты Колизей при свете луны?

— Да.

— А я не видела.

— Знаю.

— Но ты, может быть, не знаешь, что я хочу его видеть.

— Возможно.

— Да. Откуда следует, что через десять или двенадцать дней я снова буду в Риме, столько же для бегов, сколько для Колизея.

— О!

— Да. Я поеду с тетей. И это будет славно; без тебя, без мамы, а с тетей! Мы будем преспокойно прогуливаться, и я буду очень веселиться.

— Хорошо, — говорит мама, — так это и будет, я тебе обещаю!

И она поцеловала меня в обе щеки.

Пятница, 28 апреля. Я заснула и видела сны ужасные, как кошмары.

В одиннадцать часов я уже легла, чтоб не видеть маслин и красноватой земли, а в час мы уже подъезжали к вокзалу Ниццы, к величайшей радости тети, которая очень волновалась, пришедши нам на встречу в сопровождении m-lle Колиньон, С. и т. д., и т. д.

— Вы знаете, — кричала я им, еще прежде, чем открыли дверцы, — мне очень досадно, что я должна была возвратиться, и это только оттого, что иначе было невозможно.

И я обняла их всех зараз.

Дом омеблирован очаровательнейшим образом; моя комната ослепительна, обитая небесно-голубым атласом с пуговками. Открыв дверь на балкон и взглянув на наш красивый сад, бульвар и море, я должна была высказать вслух:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: