* * *

Я не могу писать. И однако что-то мне приказывает. Пока я не расскажу всего, что-то внутри мучит меня.

Я болтала и преспокойно сидела за чаем до половины одиннадцатого. Тогда пришел Пиетро. С. скоро ушел, и мы остались втроем. Разговор зашел о моем дневнике, т. е. о разбираемых в нем вопросах, и А… попросил меня прочесть ему оттуда что-нибудь относительно Бога и души. Тогда я пошла в переднюю и, ставши на колени перед знаменитой белой шкатулкой, стала искать, а Пиетро держал свечу… Но отыскивая, я натыкалась на многие эпизоды общего интереса, и прочитывала, и это продолжалось около получаса.

Потом, возвратившись в гостиную, он стал рассказывать различные анекдоты из своей жизни, начиная с восемнадцатилетнего возраста.

Я слушала все, что он рассказывал, с некоторым страхом и некоторой долей ревности.

Эта полная его зависимость леденит меня: запрети они ему любить меня, он послушается — я уверена.

Его семья, эти священники, монахи пугают меня. Хотя он и говорил мне об их доброте, но меня охватывает ужас — при мысли об этих безобразиях и этой тирании. Да! Они внушают мне страх, и оба его брата — также; но дело не в этом, я всегда свободна согласиться или отказать.

Я благодарю Бога за то, что он развязал мне перо; вчера — это была пытка, я ни в чем не могла отдать себе отчета.

Все, что я слышала сегодня, все заключения, которые я отсюда вывела, и все предыдущее — как-то слишком тяжело для моей головы. И потом, это просто сожаление о том, что он ушел; до завтра — так долго! Я почувствовала желание плакать — от неизвестности, а может быть и от любви.

Среда, 17 мая У меня накопилось много чего сказать, еще со вчерашнего дня, но все стушевывается перед сегодняшним вечером.

Он опять заговорил со мной о своей любви; я уверяла его, что это бесполезно, потому что мои родители все равно бы никогда не согласились.

— Они в своем роде правы, — говорил он мечтательно: — я не способен никому дать счастья. Я сказал это матери, я говорил с ней о вас, я сказал: «она такая религиозная и добрая, а я ни во что не верю, я совершенно негодный человек». Подумайте сами: я пробыл семнадцать дней в монастыре, я молился, размышлял, и — не верю в Бога, и религия для меня не существует; я ни во что не верю.

Я посмотрела на него испуганными, широко раскрытыми глазами.

— Нужно верить, — говорю, я взяв его руку, — надо исправиться, надо быть добрым.

— Это невозможно, никто не может меня любить таким, каков я есть; не правда ли?

— Гм… Гм…

— Я очень несчастлив. Вы никогда не составите себе понятия о моем положении. И по-видимому, я добр со своими, но это только по-видимому; я их всех ненавижу — моего отца, моих братьев, даже мою мать; я очень несчастлив. А спросят меня почему? Я не знаю!.. О, эти священники! — воскликнул он, сжимая кулаки и зубы и поднимая к небу лицо, искаженное ненавистью. — Эти попы! О! если бы вы только знали, что это!..

Он едва пришел в себя.

— И однако я люблю вас, и вас одну. Когда я с вами, я счастлив.

— А доказательство?

— Приказывайте.

— Приезжайте в Ниццу.

— Вы выводите меня из себя говоря это. Вы знаете, что я не могу.

— Почему?

— Потому что мой отец не хочет мне давать денег, потому что мой отец не хочет, чтоб я ехал в Ниццу.

— Я понимаю; но если вы ему скажете, зачем вы туда едете?

— Он не захочет. Я говорил матери; она мне не верит. Они все так привыкли к моему дурному поведению, что больше не верят мне.

— Надо исправиться; надо приехать в Ниццу.

— Да ведь вы говорите, что мне будет отказано.

— Я не сказала, что будет отказано мною.

— Это было бы слишком, — сказал он, близко глядя на меня, — это было бы… как сон.

— Но хороший сон не правда ли?

— О, да!

— Так вы спросите у вашего отца?

— Конечно да; но он не хочет, чтобы я женился. Нет, я говорю что для этого надо заставить говорить духовника.

— Ну что-ж, заставьте его говорить.

— Боже мой! И это вы говорите?

— Да, вы понимаете, что я не держусь особенно за вас, но я просто хочу дать это удовлетворение своей оскорбленной гордости.

— Я несчастный, проклятый человек в этом мире!

Бесполезно, да и невозможно передать все эти сотни фраз. Скажу только, что он повторял сто раз, что любит меня — таким нежным голосом и с такими умоляющими глазами, что я сама приблизилась к нему, и мы говорили как добрые друзья, о множестве различных вещей. Я уверяла его, что существует Бог на небе и счастье на земле. Я хотела, чтобы он поверил в Бога, чтобы он увидел его моими глазами и молился ему моим голосом…

— Ну, так и кончено, — говорю я, отодвигаясь, — прощайте!

— Я вас люблю.

— Я вам верю, — говорю я, сжимая обе его руки, — и мне вас жаль!

— Вы никогда не полюбите меня?

— Когда вы будете свободны.

— Когда я умру.

— Я не могу теперь, потому что я вас жалею и презираю. Вам скажут, чтобы вы не любили меня, и вы послушаетесь.

— Может быть!

— Это ужасно!

— Я вас люблю, — говорил он в сотый раз.

Он заплакал и вышел. Я приблизилась к столу, где сидела тетя, и сказала ей по-русски, что монах наговорил мне комплиментов, о которых я расскажу завтра.

Он еще раз возвратился, и я простилась с ним.

— Нет, нет, не прощайтесь.

— Да, да, да. Прощайте. Я любила вас до этого разговора (1881. Я никогда не любила его; все это было только действие романтически-настроенного воображения, ищущего романа). — Да, тем хуже, я сказала, я любила вас; я ошибалась, я знаю это.

— Но… — начал он.

— Прощайте.

— Так вы больше не поедете верхом в Тиволи завтра?

— Нет.

— И вы отказываетесь не из-за усталости?

— Нет! Усталость только предлог, я больше не хочу вас видеть.

— Но нет! Это невозможно, — говорил А., держа мои руки.

— До свиданья!

— Вы сказали мне, чтобы я переговорил с отцом и приехал в Ниццу? — говорит А… на лестнице перед уходом.

— Да.

— Я это сделаю, и я приеду во что бы то ни стало, клянусь вам.

И он ушел.

Три дня тому назад у меня явилась новая идея — что я скоро умру; я кашляю… Третьего дня я сидела в зале, было уже два часа утра; тетя торопила меня идти спать, а я не двигалась, говоря, что это доказательство тому, что я скоро умру.

— Что-ж, — говорит тетя, — при таких условиях я не сомневаюсь, что ты умрешь.

— И тем лучше для вас, будет меньше расходов, не надо будет столько платить Лаферрьер!

И в сильном припадке кашля я откинулась на диван, к великому испугу тети, которая выбежала из комнаты, делая вид, что сердится.

Пятница 19-го мая. Тетя пошла в Ватикан, а я, не имея возможности быть с Пиетро, предпочитаю побыть одна. Он придет к пяти часам; я бы так хотела, чтобы тетя к тому времени еще не возвратилась. Я хотела бы остаться с ним наедине, но так, чтобы это казалось невольным, потому что я не могу больше показывать ему, что я ищу встречи с ним.

Я только что пела и чувствую боль в груди. И вот вы уже видите, что я позирую как бы в роли мученицы! Как это глупо!

Я причесана, как Венера Капитолийская, одета в белое, как Беатриче, с четками и перламутровым крестом на шее.

Что ни говори, а есть в человеке известная потребность в идолопоклонстве, в материальных ощущениях! Бога в простоте Его величия недостаточно. Нужны образа, чтобы глядеть на них, и кресты, чтобы к ним прикладываться.

Вчера вечером я сосчитала буски своих четок: их шестьдесят, и я шестьдесят раз положила земной поклон, каждый раз прикасаясь лбом к самому полу. У меня наконец захватило дыхание от этого, и мне казалось, что этот поступок приятен Богу. Это, конечно, вздор, и однако в это вложено искреннее желание угодить Ему.

Придает ли Бог цену этому желанию?

Ах да, у меня есть Новый Завет, прочтем… Не находя святой книги, я читаю Дюма. Это далеко не одно и то же!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: