Прокопий Федорыч огорченно чмокнул губами и насупился.
В кабинете стало тихо. Где-то далеко, за стенами, звенел тоненький колокольчик.
Ротмистр старательно раскурил папироску и протянул портсигар Прокопию Федорычу. Тот покрутил, помял выбранную папироску, ухватил ее мясистыми губами и потянулся к ротмистру за огнем.
— Позвольте заразиться! — улыбнулся он. И это была первая его улыбка во всю беседу. Ротмистр ухватился за эту улыбку и просветлел:
— Сердишься, кирпичишься, Прокопий Федорыч?!
— Эх, набедокурили мы с вами, Евгений Петрович! Выпутываться надо!..
— Давай, давай, Прокопий Федорыч! — ожил ротмистр.
— Помогай!
— Мальчишку, — раздумчиво, пуская густые, мягкие клубы дыма, вслух сообразил Прокопий Федорыч, — мальчишку придется посадить. Для видимости, чтобы подозрение отвести. Наблюдение нужно повести за сочувствующими, туда непременно наклюнется кто-нибудь. Дело, вообще, с самого начала заводить понадобится... Как-нибудь, бог даст, наладимся. А между тем все внимание на то самое дельце с печатями устремить надо. Сидит у нас, Евгений Петрович, группка, давайте установим для нее причастность к красноярскому делу. А для выяснения кой-каких частностей потружусь я, съезжу в Красноярск. Хоть и не по носу будет это Познанскому, да ведь дело того требует.
Прокопий Федорыч почертил папироской в воздухе: словно расписывался там витиевато, с росчерком, под каким-то документом, и глянул на ротмистра. И Евгения Петровича голубые глаза обласкали заискрившейся лукавой, бодрящей улыбкой.
XIV.
Синявский валялся, только что вернувшись со службы, на койке, когда услыхал ворчливый возглас матери:
— Сережа! Тут к тебе.
Он встал с койки, растрепанный, вялый и в дверях своей комнатки встретился с незнакомым человеком. Тот быстро вошел в комнату, поглядел на Синявского и сказал ему:
— Дедушка выздоровел, просит сообщить тете.
Синявский встрепенулся. Вспомнил, что это обращение — явочный пароль, и, немного запинаясь (память выветрила давно не употреблявшиеся слова), ответил:
— Тетя будет очень рада. Она уехала в деревню...
— Ну, теперь все в порядке, — скупо улыбнулся пришедший. — Я только что из Красноярска. Было безрассудно, собственно говоря, посылать меня к вам: за вами, наверное, слежка, но — сами знаете — больше некуда.
Пришедший оглянулся, словно ощупал глазами комнату, прислушался к чему-то.
— У вас тут можно говорить?
— Можно! — успокоил Синявский.
— Ладно. Видите ли, товарищ, я привез с собою кое-что. Нужно это принять, спрятать. Можете вы это сделать?
Не задумываясь, Синявский быстро сказал:
— Могу, конечно, могу!
— Ладно. Вот адрес. Вечером приходите, забирайте. Постарайтесь не водить за собой шпиков.
Протянул заготовленную бумажку, кивнул головой, руки не подал, ушел.
Старуха ворчнула ему вслед:
— Носит тут. Опять беду накличут...
Синявский после ухода приезжего ожил, развернул бумажку, внимательно прочел адрес. Потом у зеркальца пригладил волосы, оправил рубашку, взял шляпу.
Уходя, встретил мать.
— Куда? Куда опять? Опять, Сергей, за прежнее? Смотри, попадешь в беду с этим шляньем.
— Ничего, мамаша! Не попаду!
Голос Синявского звучал бодро, взгляд у него веселый. Мать поглядела, покачала головой. Вздохнула.
На улице Синявский поглядел и в ту, и в другую сторону, примял аккуратней шляпу и быстро пошел знакомой дорогой. Он шел уверенно и безмятежно. Шел, не оглядываясь. И потому не заметил он кого-то, кто по его следу, осторожно отступая и хоронясь в подъездах, прошел вместе с ним этот привычный путь.
Домой Синявский вернулся не скоро. Он был озабочен, но бодр и деятелен. С аппетитом напился вместе с отцом чаю. До вечера послонялся по квартире. Посвистал, помурлыкал песенку, повалялся на постели. Вечером суетливо приоделся и, когда причесывал волосы, гребешок вздрагивал в его руках.
Когда мать зажгла огонь, отмечая этим, что день кончился, Синявский вышел на улицу. Он твердо запомнил адрес, куда шел, и в переплете улиц скоро разыскал нужный дом. Он оглядел его и, взявшись за кольцо калитки, вдруг почувствовал неожиданную оторопь. Но, стряхнув ее с себя, он повернул кольцо, калитка раскрылась, и он вошел.
Маленькая собачёнка подкатилась с лаем ему под ноги. Он крикнул на нее и остановился. На лай и его крик из каких-то дверей вышел лохматый человек, отозвал собаку, спросил:
— Кого надо?
— Мне в квартиру Максимова.
— Это какого такого Максимова? — подозрительно переспросил лохматый и надвинулся на Синявского.
— Да во флигеле тут живет. В квартире номер три.
— Та-ак! — многозначительно протянул лохматый. — А ежели я полицию позову? А? Как это тебе понравится?
Синявский забеспокоился, подумал: «испортит еще все дело, дурак!» и громко ответил:
— Почему полицию? Не понимаю!
— Не понимаешь? — еще более придвинулся к нему лохматый, вглядываясь в лицо. А по пустым квартирам шуровать, понимаешь?.. Не, брат, на стрелянных попал! Мы, брат, эту повадку знаем. Лети, лети, голубчик! Ну!..
Синявского обдало жаром.
— Постой! — сказал он. — Ты не думай ничего плохого. Вот у меня адрес сюда приятелем дан. Вот!
Он сунул руку в карман, вытащил бумажку.
— Видишь, записано. Ошибка, значит, вышла. Ей-богу, ошибка.
Лохматый засмеялся.
— Уж куда лучше — ошибка. Разве приятелей ищут в квартерах, которые в ремонте?.. Лети-ка ты лучше скорее! Не хочу рук об тебе марать!..
Он толкнул Синявского. Синявский выскочил за калитку. Калитка, брякнув кольцом, захлопнулась. Собачёнка за калиткой залилась лаем.
Синявский прошел квартал, остановился, снял шляпу, вытер вспотевший лоб. Вечер был прохладный, сентябрь веял осенними вздохами, а крупные капли пота катились по лбу. Синявский пошел дальше, его охватила слабость. Он что-то понял. И чем больше понимал, тем тяжелее наваливалась на него слабость. Не замечая, как и куда он идет, он быстро шел, почти бежал, не разбирая пути, сталкиваясь с прохожими, безвольно сворачивая из улицы в улицу, из переулка в переулок.
Домой пришел он обессиленный. Крадучись от родителей, проскользнул в свою комнату, упал на постель, зарылся головой в подушку. И, чтобы никто не слышал, плача, кусал наволочку...
Под утро пришли и арестовали. Без обыска, без всякой лишней жандармской возни.
XV.
Никитину принесли передачу. Колбаса, тщательно нарезанная тонкими ломтиками; начетверо распластанная булка; немного конфект. Три книги. Среди них — «Тысяча и одна ночь», арабские сказки — иллюстрированное издание, — немного потрепанная, видимо, много раз читаная, через много рук прошедшая книга.
Передачу принесли, как обычно, с секретной бумажкой из жандармского, подробно перечислявшей каждую мелочь, старательно прощупанную, проверенную жандармами.
Никитин принял принесенное через волчок в двери, расписался на бумажке и выждал, пока жандарм и надзиратель отошли от двери, захлопнув волчок.
И когда их шаги затихли и волчок слепо отгородил Никитина от коридорных посторонних шорохов и звуков, он перебрал полученные книги, внимательно перелистал каждую из них и, отложив две в сторону, углубился в «Тысячу и одну ночь»...
Накануне вечером коридорный служитель, веселый и ловкий уголовный, внеся на ночь парашу в камеру, ухитрился передать записку. Из записки этой Никитин узнал, что на воле что-то неладно и что недавно арестовали Сережу. Коридорный успел от себя добавить, что «новенький» сидит на этом же коридоре в крайней одиночке. Никитин взволновался и стал придумывать, как бы снестись с Сережей. Но ничего придумать не удалось, и неизвестность опалила Никитина жарким томлением. Вплоть до получения передачи он тщетно старался уяснить себе, что же случилось на воле и почему снова арестовали Сережу. Поэтому он жадно кинулся к книгам, поэтому же, разглядев на трепанных страницах арабских сказок какие-то знаки, стал он внимательно разбираться в них.