Он разбирал найденные точечки, разбросанные в разных местах книги, упорно и трудолюбиво. Путанная система, о которой еще на воле, на всякий случай, было договорено, требовала безукоризненного внимания и сосредоточенности. Постепенно Никитин стал складывать отдельные слоги, потом выросло первое слово, за ним еще. Наконец, целая фраза. Она была ошеломляющей. Она безжалостно, холодно и непререкаемо твердила:
— ...«Обнаружена провокация»...
Почувствовав холод в сердце, мгновенную боль и вместе с нею негодование, Никитин сцепил зубы:
— Кто?..
И следя дальше за страницами, на которых по узорно-расцвеченному ковру восточной сказки с лампой Аладина, с превращениями, принцами и принцессами, — жесткие точечки, словно невзначай, отметили буквы, слагавшиеся в обличительные слова, — он получил разящий ответ:
— «Синявский выслежен. Попался в подстроенную для проверки ловушку. Ходит к ротмистру на частную квартиру. Выдал технику, ряд работников»...
Дважды проверил Никитин сообщение. Дважды обжегся негодованием, обидой, нестерпимой болью утраты чего-то неповторимого. Бросил трепанную книгу на железный столик, рванул спутанные вихры на голове, слепо пошел по одиночке (семь шагов в длину, три в ширину), уткнулся в кованную зловещую дверь, повернулся зло и негодующе, увидел вверху, в сводчатом потолке коварное, решетками заставленное окно и не остановился. Дошел до стены, повернулся, снова пошел. Так — долго, до тяжкой и глухой усталости, до одури. На семи шагах прошел томительные версты: словно в знойной пустыне, одинокий и затерянный, совершал он ненадежный и бесцельный путь.
Но нужно было идти, идти во что бы то ни стало, ибо неподвижность убивала, а движение давало еле теплющуюся надежду на спасение, на жизнь.
Слепо шел по одиночке Никитин; бессильный раздвинуть каменные глухие стены, сжимал кулаки, кому-то грозил и беззвучно кричал:
— Гад!.. Негодяй... У-у, гадина!..
Брошенная на железный столик книга раскрылась, растопырив пухлые листы, колеблющиеся при стремительных поворотах Никитина по камере. Книга раскрыла сердце свое. Может быть, на том месте, где повествовалось о великодушном и мудром Гарун аль Рашиде, тайно и невидимо для правоверных, в платьи простого из простейших, обходившем синими сказочными ночами спящие улицы и пахучие площади волшебного Багдада.
XVI.
Переодетый простолюдином Гарун аль Рашид синими звездными ночами творил справедливость в волшебном Багдаде.
В сказках справедливость всегда вспыхивает и вьется затейливым узором именно ночью. Непременно ночью злодей и притеснитель, вор и разбойник, угнетатель сирот и вдов, прелюбодей и порушитель чести обретают на себе карающую руку справедливости.
В сказках справедливость быстра, стремительна и никогда не опаздывает. Никогда не опаздывает...
— Комитет не даст своей санкции!..
Глаза под очками глядят непреклонно. Ласкающий блеск погас в них: они поблескивают холодной неприязненной решимостью.
— Анна Павловна, к чорту это дело — санкцию! Мы справимся с этим быстро. У нас уже почти все подготовлено. Пусть только нас не одергивают и не мешают нам. А?
— Повторяю, комитет не даст своей санкции. Нечего больше об этом разговаривать.
— Ах, язвенский народ! Да ведь нельзя же спускать безнаказанно такую подлость! Главное — все обделали мы хорошо. Путь к нему нашли великолепный. Сам в руки пойдет, никаких усилий не надо будет. Почти никаких.
— Все равно. Все равно. Силы у нас все на счету. Не имеем права рисковать. Есть посерьезнее дела, чем уничтожение провокаторов, да при том еще и разоблаченных, значит, обезвреженных...
— От него вред был большой!
— Теперь он почти безвреден.
— А то, что Иван получил четыре года каторги? А умирающая в Централе Мария Ивановна? А шесть товарищей, запутанных в Красноярское дело?.. Анна Павловна, мы возьмем весь риск на себя!..
— Нельзя! Не мальчишествуйте, Павел! Не растрачивайте бесполезно сил. Вам найдется другая работа, серьезная и нужная.
— Ведь это дело тоже нужное.
— Нет. Сейчас это дело вредное. Позже. Когда-нибудь, но не теперь, когда каждый работник должен делать только то, что непосредственно полезно.
— Ну, и беда с вами! — Белокурые кольчики кудрей встряхиваются, сползают на ясный широкий лоб. Сильная рука небрежно и быстро забрасывает их вверх. Под ясным лбом, под наморщившимися бровями, огорченно тускнеют глаза.
— Ах и беда с вами, с генералами! Самое лучшее — не спрашивать вас, и по-боку эту санкцию. А, Анна Павловна!?
Анна Павловна гневно трогает очки, морщит лоб, машет рукой.
— Павел! — строго говорит она. — Павел, оставьте ваши фокусы! Не выходите из дисциплины!..
— Я, ведь, это так, к слову! — бормочет Павел: — никуда, ведь, не денешься от вас.
И вспыхивая какой-то безболезненной усмешкой, отчего лицо его, молодое и открытое, делается сразу старше и углубленней, он наклоняется к Анне Павловне и спрашивает:
— А если он сам?.. Ну, совесть зазрит... Как Иуда... Если так?
Анна Павловна снимает очки, протирает их платком. Без стеклышек глаза ее добрее: ласковый блеск в них, от ласкового блеска, от мягкой доброты они близоруко щурятся.
— Мальчик вы, Павел! — мягко говорит она. — Фантазер! Такие не убивают себя из-за угрызения совести! Нет! Это мелкий, подленький жулик. Это — не герой... Оставьте эти глупости, Павел. И не хитрите со мною.
— Я с полной откровенностью к вам, Анна Павловна! — хмурится Павел. — Если бы хитрил, не пошел бы исповедываться к вам, спрашивать разрешения. Я с открытой душой...
Павел вздыхает.
— Знаю, знаю, Павел, и верю вам. Вы глупостей не наделаете.
Очки уже снова заслонили глаза, но они не потушили ласковости. Голос звучит мягко. Пухленькая рука тянется к плечу, ложится на него и нежно хлопает по нему.
— Вы только горячка, кипяток! Но вы умеете быть благоразумным. Да! Правда!?
— Свинство!.. К дьяволу! Вовсе и не надо быть благоразумным. К чорту благоразумие! Кончить, наказать и все!..
XVII.
Случай — властный и требовательный хозяин.
Сплетались дни в недели; недели складывались в месяцы. Время не стояло на одном месте. Филеры шныряли по городам, жандармы рылись в чужих вещах и бумагах, тюремные камеры наполнялись все новыми и новыми арестантами, от этапа к этапу тянулись длинной вереницей шумные партии на суровый север. Кандальный звон отмечал тяжелый шаг каторжан. Вспыхивали песни, заглушали этот звон.
Время катилось, оно не стояло на одном месте. На заводах кипела скрытая, полная значительности и скрытой угрозы жизнь. За городом собирались сходки; в тенистых укромных местах, где-нибудь подальше от города, проходили массовки, кипели горячие слова; готовились важные, нешуточные дела.
На массовку попасть — нужно знать пароль. Нужно пройти через ряд патрулей: ощупают, оглядят, направят один к другому, не пропустят чужого, враждебного, подозрительного. Под бдительной охраной пролетит час-другой нужной и неотложной работы.
В лесном затишье слова звучат решительно и веско. Когда вспыхивают споры — обостренность их в тихой мгле леса становится значительней и резче.
Приезжий товарищ делает доклад о тактике. Слова падают остро и скупо; слова этой скупостью и обдуманностью бьют сильно, будят волнующуюся мысль.
Товарищу возражают местные работники. Пока ему возражают, он медленно скручивает папироску, рассыпая на колени табак, и оглядывает собравшихся. Он впервые в этом городе. Города и люди в его страннической жизни мелькают быстро — и памяти нет (или, может быть, слишком много) пищи для воспоминаний. Окружающие лица кажутся похожими на прежние, уже неоднократно встреченные: люди, видимо, везде одинаковы.
Но, поднося скрученную и склеенную папиросу ко рту, приезжий задерживает ее и, не закуривая ее, отпускает. Упругая память что-то отметила. Он вглядывается в окружающих; он проверяет. Что-то сильно отвлекло его внимание, так сильно, что, когда очередь доходит до него и ему нужно отвечать оппонентам, он в первых словах как-то не уверен, словно ищет утерянную нить мысли. Но он быстро находит ее и разбивает своих противников легко и остроумно, как всегда.