Кончая, он снова оглядывает собравшихся, в чем-то окончательно убеждается и, наклоняясь к сидящему возле него на траве организатору массовки, шепчет:
— Вот того парня, который сидит возле беленькой девицы, справа, вы хорошо знаете?
Организатор глядит на того, кого ему указал приезжий, и уверенно отвечает:
— Да, хорошо. Это верный товарищ.
Приезжий удовлетворенно кивает головой.
— Превосходно, когда будем расходиться, задержите его. Поговорим!..
Массовка кончается. С массовки расходятся с такими же предосторожностями, как и собираются. По-одиночке, не больше, чем по-двое, растекаются по лесу, тают между деревьями и кустарниками.
Спутник беленькой девицы поднимается и идет. Рядом с ним появляется организатор и берет его за рукав.
— Останьтесь на минуту.
Беленькая девица вспыхивает и смущенно отходит одна. Тот, кому нужно остаться, — остается.
Организатор и приезжий ждут, пока пустеет поляна. Когда все расходятся и здесь остаются только они трое, приезжий подходит вплотную к оставленному и глядит ему прямо в глаза. И тот, еще не слыша вопроса, вздрагивает под пристальным, жгущим холодом взглядом и, слегка бледнея, отворачивается.
— Давно вы здесь, Синявский?
Организатор удивленно слышит неожиданный и несуразный вопрос и глядит и не ждет.
— Как? — вмешивается он. — При чем тут Синявский?.. Разве у него две фамилии?..
Приезжий не отвечает и ждет, что скажет Синявский. Тот бледнеет все сильнее и мертвенней, на бледном лице ярче и стремительней убегающий взгляд. Он молчит. Он не защищается. Даже не пытается защищаться.
— Давно вы работаете в здешней охранке? — жестко переспрашивает приезжий.
Убегающий взгляд скользит, вздрагивает.
— Я... не работаю, — глухо запинаясь, говорит Синявский. — Я не работаю... Честное слово... клянусь!..
Приезжий с гадливой гримасой смотрит и оборачивается к организатору.
— Давно он в группе?
— Второй месяц.
— Второй месяц в вашей среде провокатор!
Синявский сжимается и затравленно поглядывает на обоих. Он ловит взгляд организатора и с жаром, с безнадежной страстностью заставить себе поверить кричит:
— Я никого не предавал! Никого!
— А провал в Иркутске?
— Нет, нет!.. Я не виноват!
— Выдача Марии Ивановны?
— Нет, не я! Не я!..
— Разоблачение техники... Каторга для Никитина...
— Не виноват!.. Клянусь всем святым! Не моя вина, не моя!
Синявский трясся в мелкой дрожи и исступленно, торопясь, захлебываясь, выбрасывал слова, которым не верили, которых не слушали...
Приезжий перестал спрашивать.
— Он был там разоблачен, — резко сказал он организатору. — Нет никаких сомнений, что он работал и работает в охранке. Теперь решим, как быть.
— Пощадите! — кинулся Синявский. — Пожалейте!.. Я никогда... нигде не буду вредить. Пожалейте! Меня запугали. В охранном... Я был арестован первый раз в жизни... Меня запутали... Пожалейте!..
Организатор, глядевший на него с негодованием, отвернулся.
— Что же делать? — спросил он товарища.
— Уничтожить, — коротко ответил тот.
— Нет, нет!.. — закричал Синявский и задохся. И потухшим голосом докончил: — Пощадите!.. Пощадите меня!..
Приезжий внимательно посмотрел на него и сунул руку в карман.
— Синявский! — приказал он. — Вот бумага и карандаш, пишите!
И он подал ему листок бумаги и карандаш!
— Пишите! — повторил он. — Я продиктую!..
Синявский оторопело повиновался. Листок бумаги трепетал в его руке, он неловко и растерянно держал карандаш и глядел на приезжего полубезумным взглядом.
Организатор массовки, о которой у этих троих уже испарилось воспоминание, тоже растерянно и непонимающе поглядел на приезжего.
— Пишите. — Голос звучал холодно, бесстрастно. — «В смерти моей никто...».
Кривые буквы поплыли по бумаге. Рука с карандашом опустилась.
— Не могу... Не надо... Товарищи!.. не надо!..
Так же холодно, как и прежде, голос настойчиво твердил:
— «В смерти моей никто не повинен...».
— Не могу... — вздрагивали побелевшие губы и хватали тяжко и нетерпеливо воздух. — Пожалейте!...
В лесу было тихо. Полуденный покой мягко придавил деревья и кусты. Трава незримо расправляла свои былинки, притоптанные десятками безжалостных ног.
Властный голос пугает рыхлую тишину: визгливые вскрики ненужно рвут ее.
— Помогите ему, товарищ! Пусть пишет: «Умираю»... ну, хотя бы так: «умираю потому, что не имею права жить...».
Карандаш царапает на бумаге неровные прыгающие буквы. Слова ложатся на листке, вырванном из книжки, дико и сумасшедше. Дико и сумасшедше глядят глаза.
— Я... ей богу... больше я... не буду!..
Внезапно мягкая тишина расползается от наполнивших лес звуков: трещат сучья и ветви, глухой топот вырастает где-то совсем близко.
— Ко мне!.. На помощь!.. — Дико, в радостном отчаяньи кричит Синявский. — Убивают!..
Хлопает выстрел.
Дымок расползается. На поляне следы быстрых шагов, белеющий листок с недописанными словами, и один человек, на бледном лице которого безумие радости. Рука у человека висит плетью, перешибленная неудачной пулей. Он кричит в восторге освобождения, пьяно и сумасшедше:
— Ко мне! Сюда! Сюда!..
XVIII.
………………………………………
Исписанные листы бумаги аккуратной ровной пачкой лежат перед уполномоченным. За стенами комнаты номер сорок семь сплетенные в глухой рокочущий шум звуки.
Рука берет телефонную трубку и где-то за лабиринтом стен и коридоров призывно вздрагивает звонок.
Звонок этот — одно из звеньев длинной и непрерывной цепи. Звук его будит волю одного, другого, нескольких человек. Где-то составляется бумажка; где-то вписываются недостающие слова в заготовленный печатный бланк ордера. Где-то поспешно застегивают на себе ремни нагана.
Одно из последующих звеньев этой цепи вне стен трехэтажного дома.
По коридорам, по тем коридорам, где только что беспомощно ходил человек по делу о двух вагонах дичи, быстро проходят трое. Они, не спрашиваясь у секретаря, входят в кабинет замзава оперативного отдела и говорят бледному человеку, который обреченно сидит за столом и, видимо, ждет их:
— Вы арестованы.
— Это недоразумение! — деревянно говорит побледневший человек и тяжело встает на ноги.
— Конечно, это недоразумение! — повторяет он. И шарится в разбросанных на столе бумагах, кладет их с места на место, перекладывает и, вместо порядка, делает на столе еще больший беспорядок.
— Сдавайте скорее дела и идите за нами...
— Хорошо! Да, правильно! — Суетится человек, который уже перестал быть заместителем заведывающего оперативным отделом. — Да, да! Сдать дела... Нужно управделами.
Когда вызванный управделами входит озабоченно в кабинет, замзав оперативным отделом пытается улыбнуться.
— Вот, Виктор Тимофеевич, примите от меня бумаги... Какое-то недоразумение... Конечно, пустяк какой-нибудь!
Но улыбка эта странна на сером лице. Зубы, вздрагивая, складываются нелепо, словно для дикого звериного крика...
XIX.
Дикий звериный крик замирает в груди. Его не слышно в мертвом молчании жаркой, жадно замершей толпы. Его не было, этого крика, только серое лицо сразу стало темным, как бесплодная земля, а губы хватнули густой остановившийся воздух.
Вцепившись пальцами в решетку, на лобном месте своем, между двумя усталыми конвоирами, Синявский глядел на судей, на красное сукно, покрывавшее стол, на серую стену позади судей, на серую стену, украшенную гербом и одиноким портретом.
Сбоку, прямо против судей, многоголовая, многоглазая толпа, то замирая до жуткого и пугающего молчания, то вспыхивая гулом, несколько дней слушала, как вскрывалась шаг за шагом вся жизнь этого, обомлевшего теперь, в последний день, в последний час суда, человека. Жаркая, истомно дышавшая толпа многоглазо глядела на Синявского, и вот блеск этих глаз жег ему душу, и от них отворачивал он взгляд свой и исподлобья глядел на стену, на красное сукно, на беспокойные руки судей, жилистые, темные, шершавые руки, которые подпишут приговор.