— Что же вы его, наконец, не прикончите?
Староста поглядел на меня насмешливо и сожалительно.
— Чудак-человек! — улыбнулся он: — Так зачем же мы такому гаду облегченье делать будем? Если пришить его, это ему прямо благодеяние. Нет, пущай, падина, чувствует!..
На будущий год, на большом якутском этапе, встретился я с этим старостой. Встреча была самая родственная и радостная: как же, одну баланду хлебали!
После разных распросов о том, о сем, спросил я, между прочим, и о палаче:
— Все еще пытаете его?
— Нет, — огорченно ответил мой знакомый, — освободился, гадюка! Изловчился, веревочку себе раздобыл и удавился на спинке койки...
Я вспомнил, мерцающие в сумраке барака, дикие глаза, вспомнил зашибленностъ и убивающий страх, притаившиеся во всей фигуре, во всех движениях, тогдашнего моего соседа по больничному бараку и поверил в мудрость жестоких тюремных законов.
Справедливость
Эту коротенькую историю рассказал мне на этапе, в пахучий звездный августовский вечер, старик Громов, белый, крепкозубый тюремный патриарх. Рассказал со свойственным ему эпическим спокойствием, без отступлений, философствований и литературных прикрас.
— Видал ты, сынок мой, какие бывают катавасии. Единыжды у нас такое было, что вот был человек и изничтожился без всяких следов, словно растаял...
Ну, устраивали мы, примером говоря, побег. Обладили мы все, как следовает, расплантовали, то, пятое, десятое. И выходит, что, как к концу дело склонилось, у нас вышла полная и окончательная засыпка. Ясное дело, обидно нам, досадно, но, окромя этого, запало нам в голову:
— А кто же застукал? С которой стороны ветер дует?
Перебрали мы всех каморных жителей, того, другого. Пощупали у соседей — всё, как быдто, благополучно, все благонадежны. Надо бы нам успокоиться и отстать от следствия, но, главное дело, вошли мы в азарт: шутка ли, все было так хорошо облажено, и завелась этакая гадина, что обчественное дело подкачала. А по всему течению обстоятельств твердо мы убедились, что действовали тут нечистые руки, есть, непременно есть возле этого дела лягавый.
Конечно, сгоряча поискавши и не найдя гадину, попритихли мы: мол, ну, что же делать, не нашли, значит, нету. А тем временем взяли на глаз всю камору.
Туг вышли из карцеров наши, достоверные которые и бывалые, и совместно пошел у нас тихий надзор.
Глядели мы, подглядывали, следили, и вот замечаем мы, сынок мой, единыжды неаккуратный поступок у рыженького одного, в нашей же каморе который.
Тихий он был, смирный и ничем себя не объявлял. По денежному делу он сидел: то ли сумму какую-то казенную проиграл, то ли сундук пощупал. Словом, арестант средний. И в мыслях у нас ни у кого против него не было. А тут вдруг, пожалуйте:
Сменился у нас помощник. Ну, нам какое дело, пущай сменяется. Но выходит так: явился новый, а на завтрашний день зовут рыженького, нашего-то, в контору. Пошел он, недолго (действительно, что понапрасну говорить — недолго) пробыл он там и вернулся. А вернулся весь какой-то смутный, покраснел весь, глаза ото всех прячет и об деле своем никому не рассказывает.
Навострили мы уши. Узнаем такую штуковину, что, значит, новый-то помощник вызывал рыженького, а зачем — никому неизвестно, по причине, что разговор вели они промеж четырех стен, с глазу, значит, на глаз.
Взяли мы эту штуку на заметку. Сам понимаешь, сынок мой, какой это конфуз, когда заключенный с начальством секретные разговоры ведет. Ну, следим мы дальше. А дальше, через некоторое время выходит повторенье тому случаю. Опять, значит, зовут рыжего в контору, опять с ним секретный разговор, опять является он в камору красный, как бы ошпаренный, и не в себе. И в глаза нам норовит не глядеть.
Тут вошли в нервы ребята наши, которые самые горячие, и говорят в нетерпении сердечном:
— Товарищи! да, что жа мы это нежности разводим с этакой шпаной?! Где жа справедливость?
Конечно, справедливости тут мало, если, первое — у обчества развал в деле происходит, засыпка, а второе— объявляется субъект, который, по всем видимостям, в лягавых состоит. Но, между прочим, некоторые вошли в рассуждение, что, мол, раз улик явственных не имеется, то вполне даже преждевременно человека в лягавые определять.
И пришли единыжды, которые не самые горячие, прижали рыженького в угол и в упор:
— Обсказывай, какая причина и какое обстоятельство, что вызовы тебе делаются в контору, а ты ходишь и в скрытности держишь все, что промеж вас там говорено?..
Он заюлил, в волнение впал, даже в очень большое волнение. И заместо чистосердечного объяснения и признания — с трясением в губах, но явственно и заключительно режет:
— Сказать, ничего не скажу. Но, ей богу, вот вам крест, не касаемо это обчества и камеры, и безвредно!..
Понятно, после этакого разговору пошел у нас, у головки каморной, совет. И сколько мы там, сынок мой, ни судили, ни рядили, а выходит — лягавый, обязательно лягавый, рыженький этот самый. Ну, а если такую ризалюцию прописали мы, то лавочка известная: ходу в дальнейшем пути-плаваньи супчику тому быть не может. А к этому же времени подошло нам известие, что рыженький норовит перебраться от нас на другой колидор. Ясное дело, знает кошка, чье мясо съела.
Однако, мы, не дождамшись, поколь он уберется от нас в сучий свой куток, упредили его и произвели ему екзекуцию.
Конечно, тебе, сынок мой, какой интерес обсказывать про всю процедуру. Дело сурьезное. Только одно скажу тебе: возились мы с ним, с рыженьким, пока пришили, долго. И вышло так, что заместо чистого дела образовались на нем кровоподтеки, раны, — словом, для всякого фендрика-следователя лестный подарок: убивство с насильственным поранением. И пришлось нам упокойника нашего так изничтожить, чтоб от него никакого следа и знака не осталось.
И вот, сынок мой, сколько я ни сиживал, в каких делах ни присутствовал, возле каких происшествий ни бывал, а это вот дело, объясню тебе, считаю очень затруднительным.
Вышибли мы из него дух — это ладно. А куда тушу девать? Кумекали-кумекали мы, и нашли единственное только облегченье — порезать его на куски и помаленьку сплавлять в потаенное место. Свежевали тушу наши ребята, которые привычные, под нарами. Сколько хлопот было, сынок мой, чтобы кровь не обнаружилась, прямо тебе и рассказать невозможно. А окроме того, думаешь, это простая штука — цельного человека, с потрохом да со всем прочим в парашах в отхожую яму стаскать?
Ну, слава-те, господи, изделали все честь-честью — и спокойны.
Приходит поверка, пересчитывают нас всех, сверяется дежурный с заметкой — недостает одного заключенного. Туда-сюда, считать, пересчитывать — и все едино, недостает одной живой души. Забегали, заметались менты, притащили списки, по спискам давай проверять. Ну, тогда и обнародовалось, что состоит в отсутствии, в недостаче, значит, заключенный такой-то.
И как только объявилась его фамилия, глядим мы — закипятился дежурный помощник, закорежило его. Видно, не по носу ему пришлось, что пропал лягаш. Бегает, суетится, и все, конечно, без толку.
Потащили которых из нашей каморы на допрос. Мы, конечно, как ранее было договорено, все дружной согласно показываем: мол, видели его, рыженького-то, в последний раз на прогулке, а куда он оттоль девался, нам, мол, это неведомо; это дело, говорим, начальства.
Ну, в конторе смотритель и некоторые другие и говорят:
— Устроил, видать, себе побег, когда муку привозили на пекарку.
А помощник, к которому покойник хаживал, закипел весь, пыжится.
— Не должен, говорит, он был бежать! Никак это ему не нужно было. Совсем ни к чему!
Услыхали это наши, — ага! — думаем — справедливо мы устроили, изничтоживши тую гадину!
Вот так-то, сынок мой. Устроили нам в этот день и на завтра преогромнейший шухор, но как ничего не обнаружили, то выписали рыженького в расход и стали в нашей каморе числить, до поры-до времени, на одного заключенного меньше.