А по прошествии не более четырех дён сменился у нас на колидоре мент. Заместо прежнего сурьезного дяди поставили, по всей видимости, еще необстреляного и из себя молодого. И оказался этот новый мент на язык развязный, вроде тульского — тульские, сынок мой, первее всего языком трепать охочи. Ну, ребята и завели с ним беседу о том, о сем. Он уши развесил. Послушал кобылку, сам ввязался в разговор.
А в разговоре случаем набреди на побег.
— Ну и дурак, — говорит, — который стрекача задал.
— Почему? — спрашивает кобылка.
— Да потому, — отвечает, — что всего и строку ему оставалось без малого семь месяцев. Но, окроме всего, брат у его в помощниках. Какой же резон от родного брата бежать?
Услышавши такое, удивились мы и в недоверчивость впали.
— Какой брат?
— А такой, грит, самый настоящий!
— Да ты врешь?!
— Вот идиёты! — смеется мент: — У нашего беглого-то какая фамилия?
Вспомнили ребята, раздобыли фамилие рыженького:
— Рогаткин!
— Ну, то-то! А помощнику, выходит, та же самая фамилия: Рогаткин!..
Вот, видишь, сынок мой, какая катавасия вышла. Родные они, значит, братья — рыженький и помощник. Конечно, брат брату завсегда ослабление и подмогу мог оказать. И укрепились мы в своей справедливости (что, значит, пришили лягавого) из этого самого случаю, что они братья.
Но, видишь, по окончании этого всего события обнаружили мы, спасибо менту глупому, туляку, настоящего лягавого, который засыпал наш побег, и вошли мы в сознание, что зря потрудились над рыженьким, зря эстолько хлопот на себя приняли и к тому же зря безвинную душу в помойную яму утопили.
Конечно, сделанного не воротишь...
Ну, а как мы настоящего-то легаша пришили, о том тебе, сынок мой, никакого нету интересу знать: обнакновенно эти дела делаются...
Да и спать пора: завтра чуть свет, поди, погонят дальше...
Про женщину
Из-под серого бушлата высунулась коротко остриженная голова, и сонный голос недовольно и вяло вплелся в мирную беседу:
— Опять, кобеля, про баб размазываете?.. Ишь, слюни распустили!..
Трое заерзали на нарах и заспорили:
— А разве нельзя? Видал, монах какой выискался!
— Тебе, Глотов, хорошо — к тебе баба, как привороженная, идет...
— Известный храп!..
Глотов сбросил бушлат, поднялся на локтях и сел.
— О бабе нечего толковать, ее бери — и все тут... А чтоб тары-бары, да хвастовство — это только у таких кобелей, как вы!
Курчавый черноволосый арестант, черноглазый, с франтовато подстриженными и закрученными усиками, одобрительно засмеялся.
— Правильно! Вот это верно. Бабу, как заприметил, так сразу бери. Без разговору!
— Ну, не всякую и возьмешь!
— Всякую!
Черноглазый встряхнул кудрями и подмигнул правым глазом.
— Баба — она хлябкая. Ее лаской прижми, а то рот зажал, да действуй... Ежели сильно шипериться начнет, и стукнуть раз два не мешает. Ха!
— Это ты про шмар!.. — брезгливо прервал черноглазого Глотов.
— Нет, брат, про всяких... Бабы — они все одним местом берут... Я, брат, разных видывал... Один раз офицершу...
— Ну, опять завели обедню! — зевнул Глотов: — хвастаете, врете. Вот ты, лучше, Васька, расскажи, как тебя бабы бивали?..
Арестанты захохотали. Черноглазый обиженно хмыкнул и отошел к другим нарам.
Глотов посмотрел ему вслед и ухмыльнулся.
— Не любит!.. А я вот, ребята, про одну девчёнку, от которой мне здорово влетело, всегда с большим даже удовольствием вспоминаю... Потому — совесть в ней была...
— Неужто влетело?
— Тебе-то, Глотов?!..
— Да, ребята... Был такой случай. Лет пять тому назад... В Чите...
Дни влеклись медленно. Июль жарил во-всю. Пересыльные бараки задыхались от жары. Начальство подбирало партию — последнюю якутскую партию: длинный обоз, ощетинившийся штыками, потянется по бурятским пахучим степям, потом бестолково и грохотно погрузится людской хлам на паузки, и на паузках вниз по Лене поплывет партия к Киренску, к Вилюю, к Якутску.
В душный барак, к уголовным, начальство вплеснуло нескольких политических. Они облюбовали себе клочок нар, обособились и чутко и настороженно прислушивались и приглядывались к окружающей жизни.
Они не мешали камере своим присутствием, про них знали, что они народ артельный, товарищеский, что они, если нужно, умеют язык держать за зубами. Их мало стеснялись. И хотя и была в отношении их некоторая сдержанность, но она скорее походила на смутное и скрываемое уважение, а не на неприязнь.
Когда Глотов начал рассказывать свою читинскую историю, кто-то из политических присел ближе на нары и стал внимательно слушать.
И так как Глотов рассказывал громко и внятно, то слушавший не проронил ни единого слова из этого рассказа.
— Состоял я тогда, — рассказывал Глотов, — в бегах. По летнему времени занятие это было вольготное и спокойное. Собирался я подаваться за Камень, ну, была одна задоржка, и я, следовательно, гранил читинские пески. И вот, ребятишки, ходил я, ходил этаким манером и вышел я за город. День стоял важный, жарища шпарила во-всю, кругом трава, можно сказать, на солнце горит. Вообще — лето, и прохлады никакой.
Иду я себе таким манером. Дай, думаю, дойду до кустиков, устроюсь на даче, покурю да сосну.
И никаких у меня мыслей, прямо легкость в голове и больше ничего.
Прошел я немного расстояния, печатаю по пустынной, к слову сказать, дороге, и, только на завороте одном свернул, вижу идет впереди меня женчина. Одна-одинешенька, а в походке, как я вижу с заду, стройность такая, сразу смекаю я, что сорт этот, надо понимать, высший.
Конечно, я не такой фраер, чтоб сразу же, с места в карьер, цоп и в кусты. Нет. Тут, понимаю я, оглядка требуется: нет ли где поблизости кавалера или целой кампании и вообще, — не вышло бы тарараму.
Идет себе моя красоточка и не оглядывается. И я иду в отдаленности за нею и знаку о себе не подаю.
Прошли мы таким манером версты с полторы, вижу я, что, действительно, наверняка она в полном одиночестве. Тогда припускаю я шагу и в скором времени в аккурат ее догоняю. Услыхала она мой топот, обернулась, с лица немного побледнела, однако, ничего, идет себе прежним ходом.
Я вывертываюсь и заправляюсь рядом с ней. И вижу я ее тогда совсем явственно и во всей видимости. Замечаю по платью, что барышня она: кофточка у ней беленькая с галстучком, юбочка полосатая, чулки фертикультяпистые, ботинки; на голове косыночка шелковая и в руках веточка зеленая. А сама она беленькая и не какая-нибудь выдра тощая, а в самый раз — ну, просто булочка французская. Екнуло во мне, — шутка ли, фарт такой! Разжег я в себе сердце мое, взглянул на девочку эту:
— Куда, говорю, путь-дорогу держите?
Посмотрела она на меня с испугом, но, между прочим, храбро отвечает:
— К знакомым, на дачу. А вы, грит, куда?
Хмыкнул я, смеюсь:
— Да я, мамзель, тоже на дачу. Значит, говорю, попутчики мы с вами.
— Вот, говорит, и хорошо! А то у меня компания ушла вперед, а я опоздала. Места же здесь хоть и спокойные, но стало, говорит, мне что-то скучно и опасливо...
— Ну, говорю, вы теперь не опасайтесь! Вместе пойдем!
А сам поглядываю по сторонам, место подходящее примечаю.
Ну, выискал я рощицу, трава там шикарная, то да се, взял я мою девочку за левую руку:
— Пожалуйте, говорю, отдохнуть! День, говорю, замечательно жаркий и при этом никаких прохожих и публики.
Остановилась она, руку свою из моей тянет, глядит на меня пронзительно и спрашивает:
— При чем тут публика?..
И губки у нее белеют, а в голосе замирание.
Ну, дернул я ее крепче.
— Пойдем, мол, чего время даром провожать!?
Глотов, как опытный рассказчик, приостановился на самом интересном месте и завозился с растегнувшимся обшлагом рубахи.