Когда Садык приехал на ток в Яккабеде, солнце уже закатывалось за гору, сжигая на своем пути легкие пушистые облака. У большой кучи зерна стоял с мешком Амонулло. Дядя Акрам черпал решетом зерно и ссыпал его в мешок, считая вслух: «…восемь, девять, десять…» Неподалеку от тока в земляном очаге пылали ветки арчи. Сын дяди Акрама Гаффар подвешивал на почерневшую от копоти палку чайник с водой.
Ослабив подпругу и разнуздав коня, Садык пустил его пастись, а сам, прихрамывая, подошел к работающим:
— Не уставать вам!
Все трое подняли головы.
— Будьте здоровы, председатель. — Дядя Акрам отложил в сторону решето, поздоровался с председателем за руку. — Какие новости привезли? Бригадир говорит, скоро будем собирать посылки на фронт?
— Да, как только уберем урожай, каждый сдаст то, что может.
— Что ж, это доброе, угодное богу дело!
Садык взял пригоршню зерна, полюбовался им, потом разжал пальцы — рыжие струйки потекли между ними. Сколько труда вложено в этот урожай! Садык почувствовал себя счастливым. Волнуясь, спросил старика:
— Что скажете, дядя, вывезем с вашего тока центнеров пятьдесят?
— Проявите великодушие, председатель, так вывезем!
Дядя Акрам довольно огладил посеревшую от пыли бороду. Полы его халата были подоткнуты под поясной платок, ворот рубахи расстегнут, виднелась костлявая загорелая грудь.
Садык взял в руки решето.
— Вы, дядя, вместе с Амонулло держите мешок, а я стану насыпать.
Они быстро наполнили мешок, завязали и поставили в ряд. Затем все трое подошли поближе к очагу, уселись на пустых мешках. Дядя Акрам развернул дастархан, разломил на куски две лепешки, Гаффар принес кипяток…
Погрузив на пять ослов мешки с зерном, Садык и Амонулло пустились в обратный путь. На потемневшем небе медленно плыла полная луна, напоминавшая лепешку, только что вынутую из танура[35].
Немного отъехав, Садык натянул повод и оглянулся. Услышал, как дядя Акрам говорил Гаффару:
— Повыше поднимай вилы, повыше! Вот так…
В свете луны Садык ясно видел силуэты отца и сына — они провеивали солому, подбрасывая ее вилами. Пожелав про себя добра этим людям, Садык легонько тронул плеткой коня и вскоре догнал Амонулло. Попутный ветер донес от тока слегка дрожащий голос дяди Акрама:
О творец, где мое сердце, где любимая моя?
Что сказкой сделала мою жизнь, где чародейка моя?
Из глаз моих катятся в подол жгучие слезы —
Где ты, где ты, жемчужина ты моя?
Старик умолк на минуту, потом послышалось снова:
Небесам нет дела до мудрости пророка,
Небесам нет дела до золота и серебра.
Странное заблуждение подчинило себе человека —
Не верит он, что исчезнет его душа…
Садык не мог дослушать песню до конца — голос старика доносился все слабее. Когда он стал едва слышен, Садык тяжело вздохнул и спросил Амонулло:
— Вам нравится голос дяди Акрама?
— Да, голос старика чист, как и его сердце.
Дорога пошла вниз, в ущелье.
— Довезете груз сами? — приостановился Садык, — Хочу спуститься к роднику.
Амонулло удивило такое странное желание. Что ночью делать у родника? Взглянул на председателя и пожал плечами:
— Ладно, отчего же не довезти.
Садык повернул коня к поросшему арчовником склону и узкой тропой за несколько минут спустился к роднику Сероб. Круглый камень, возле которого он когда-то горько плакал, все так же белел у родника. Луна отражалась в прозрачной воде и мелко дрожала в ней, словно от ночного холода. В ее мягком свете все вокруг казалось белым, будто было залито молоком.
Садык слез с коня, присел на камень и стал смотреть на родник. Его чистая вода вскипала белым. Пробиваясь из-под темной скалы сквозь россыпь гальки, она тут же разливалась небольшим озерцом. Из озерца, журча, вытекал маленький ручеек и весело бежал вниз по ущелью, среди зарослей мяты и камчинбутты[36]. Здесь, под этой темной скалой, рождалась речка Дугаба и, вобрав по пути во́ды еще нескольких родников, достигала кишлака Заргарон. И, вновь растекаясь тоненькими ручейками по жаждущим влаги землям, утоляла их и иссякала. А в виноградниках и садах колхоза «Красный караван», как бы сохраняя память об исчезнувшей речке, наливались соком плоды.
За последние годы Садык приехал сюда впервые. Ему показалось, что воды в роднике стало меньше. Или изменяет память? Да нет, кажется, и вправду воды поубавилось. Такое уж время сейчас — всего стало меньше, не только воды, но и хлеба, и скота, и одежды. Что говорить… Людей стало меньше. Разве много ребятишек носится сейчас по улицам кишлака? Он теперь боится взглянуть на овдовевших солдаток, словно чувствует вину перед ними оттого, что сам остался жив. Увидев на лице односельчанина следы бессонницы или горя, невольно опускает голову, а сердце его больно сжимается. Вот уже сколько дней прячет он в своем столе похоронку на Абдуджаббора, не осмеливаясь сказать правду старому Исмат-пахлавону.
Когда все это кончится? Когда вернутся те, что ушли на войну? Когда наконец такие старики, как дядя Акрам и Исмат-пахлавон, обретут покой?
Когда?..
Сзади осторожно подошел конь, опустил морду на плечо Садыка, щекотно коснулся шеи мягкими губами. Садык очнулся от мыслей, поднялся, прижал к себе голову коня, погладил его морду. Освободил от удил.
— Иди, рыжий, попасись.
Конь фыркнул, отошел, легко ступая по траве.
Садык снова опустился на белый камень и стал прислушиваться к монотонному бормотанию родника.
…Отец Садыка Камол был батраком одного из богатейших землевладельцев этой долины — Расулбая. Он жил с молодой женой Назокат и сыном в маленькой глинобитной лачуге в две комнатки во внешнем дворе байского дома. Камол был трудолюбив, исполнителен, но жил очень бедно.
Последние несколько лет Расулбай не скупился на пустые обещания — как говорится, наполнял подол Камола пустыми орехами:
— Будешь честно работать, станешь моими глазами и ушами — выделю целый таноб хорошего сада. Даст Бог, соберем урожай, тогда и переедешь на собственный участок. Построишь себе дом, заживешь хозяином. Я сам стану заботиться о тебе.
Камол верил словам бая, старался, чтобы и соломинка в хозяйстве не пропала даром. Однако проходил год, другой, завершался сбор урожая, осень уступала место зиме, а Расулбай каждый раз словно бы забывал о давнем своем обещании. Если Камол осмеливался напомнить ему о расчете, тот затевал пространный разговор о земных заботах, о том, как много сделал он для Камола.
— Не беспокойся, братец! Как я могу забыть обещанное тебе? Однако подумай — разве плохо тебе здесь, на моем дворе, под моим крылом? Крыша над головой есть, не знаешь недостатка ни в одежде, ни в пище. Я женил тебя, нарек своим братом, говорю с тобой, как с равным. Потерпи еще немного. Даст бог, соберем осенью урожай, и уж тогда нож твой обязательно будет в курдюке[37].
Садыку шел тогда девятый год. Он как сейчас помнит — однажды вечером Расулбай подозвал отца и распорядился:
— Завтра утром, да пораньше, возьми десять ослов и отправляйся в Яккабед. Заберешь нашу долю зерна. Там груз как раз для двадцати ослов, за два раза все и перевезешь. Будь внимателен, чтобы голь эта тебя не обманула!
Говоря так, Расулбай имел в виду дядю Акрама, тогда еще молодого издольщика, арендовавшего землю его в Яккабеде.
На рассвете следующего дня Камол собрался в дорогу. Как упрашивал Садык взять его с собой! Как хотелось ему вместе с отцом совершить это далекое путешествие! Однако отец сказал:
— Дорога дальняя, сынок, замучаешься.
Камол вернулся уже в сумерках, пригнал десять навьюченных ослов. Он еле волочил ноги, в лице ни кровинки, на лбу выступили капли холодного пота. С помощью Назокат и сына из последних сил снял с ослов полные мешки, сложил их под айваном байского дома и, хватаясь за грудь, ушел к себе. Ночью он глаз не сомкнул — ворочался с боку на бок, стонал от боли.
Наутро в их дверь заглянул рассерженный Расулбай.
— Уже и солнце взошло, а ты все валяешься! Почему не занес мешки в амбар?
— Неможется мне, сил нет встать…
— Ничего, живое тело не бывает без хвори. Простыл, наверно, вчера, да разве это причина разлеживаться в постели?
— Нет, не простыл… Сердце вот болит. Боюсь, не смогу больше подняться…
Бай с минуту вглядывался в лицо Камола, соображая что-то свое, потом неожиданно улыбнулся краешком губ.
— Что за беда! По лицу вижу — ничего плохого с тобой! Велю сейчас сварить похлебку с топленым маслом. Съешь и сразу поднимешься на ноги, будешь здоровым как скаковой жеребец!
Расулбай вернулся с миской похлебки, поставил ее на дастархан рядом с постелью Камола, сам опустился на курпачу[38].
— Да, братец, поднимайся! Ешь, пока горячее, а то остынет!
С усилием приподнявшись, Камол проглотил несколько ложек и снова уронил голову на подушку.
Расулбай молча поглаживал густую, отливавшую синевой бороду, словно готовился сказать важное. А сказал он вот что:
— Когда я был молод, как ты, горел на работе, не глядел, день или ночь, не знал, что такое болезнь и усталость.
— Такого и со мною прежде не случалось, — ответил Камол. — Побаливало немножко, но можно было пересилить. А вчера, когда возвращался, вдруг так закололо в груди, что не знаю, как и отдышался. И сейчас сердце сжимает, будто на меня большой камень навалили.
— Если дашь себе волю, братец, навалятся и другие болезни, оседлают тебя! Оставь и мысли о них. Смотри, погода портится, собирается дождь. Если сегодня не привезешь оставшееся зерно, оно вымокнет. Выказать неуважение готовому хлебу — грех, братец, большой грех! Поднимайся, съездишь еще разок…
Прочитав над дастарханом молитву, Расулбай пошел было к двери, но задержался, обернулся к Назокат — при бае она прикрывала часть лица уголком платка.
— А ты, дочка, иди во внутренний двор. Женщины собираются печь лепешки, помоги им.
Что оставалось Камолу? Чего не сделаешь ради обещанного куска земли! Пришлось подняться.