«Ффр-ффр»… — перелистывал он и вылистывал он; ногтем делал отчертки.

Клопишку поймал; очень много гонялся за молями; раз он заметил, что волос отрос, так что ярко коричневый цвет от щеки отделился: каемкою белой; одною рукою подкрасил он волосы; и — неудачно.

Разгуливал с крашеной рожей, — какой-то собачьей.

6.

………………………………………………………………………………………………………

За время болезни профессор, по правде сказать, надоел: Василисе Сергевне, Дарьюшке, даже себе самому: он ко всем приставал, всюду дрягал свободной рукою; то слышалось здесь задвигание и выдвигание ящиков, то раздавалось — оттуда: понятно, зачем он копался в столе у себя: не понятно, зачем он таскался в буфет и звонился посудою там, любопытно разглядывал все, что ни видел в квартире, все трогал, ощупывал, точно мальчишка.

— Вы шли бы к себе, — замечала ему Василиса Сергевна.

Кривилась губами: как будто она надышалася уксусно-кислою солью. А он, зверевато нацелясь очками, стоял и бранился: и шел в кабинетик: замкнуться в задушлине.

Всем стало ясно: спокойствие жизни семейной держалось уходом его от семьи, чтеньем лекций и всяческим там заседаньем; он дома, ведь, собственно не жил; когда же и жил, то скорее сидел в вычисленьях; опять-таки: вовсе отсутствовал; но вычислять было трудно теперь — с разможженым виском: оказалось, что он есть помеха жене и прислуге, что вовсе не дома он в собственном доме:

— Ведь вот: чорт дери!

Василиса Сергевна вполне поняла, что профессор отсутствием только присутствует в доме; присутствием он вызывал раздражение; и на лице ее кисло теперь разыгралася драма; утрами и днями она журавлихой слонялась в своем абрикосовом платье, которое висло; и плюшевой, палевой тальмою куталась. Платья на ней превращались в вислятину.

Груди ее были — тряпочки; ножки ее были — палочки; только животик казался бы дутым арбузиком, если б не узкий корсет; надоела журба ему; и надоела под пудрою старуховатость лица; на Ивана Иваныча веяло зеленоватою скукой; в лавандовый запах не верил; он знал, что от нежно-брусничного рта пахнет дурно; жевала лепешечки мятные.

Слышалось дни́-деньски:

— Ниже нуля стоит градусник… Антимолин я купила…

— Прекрасно, — едва отзывался профессор.

— Скажу а пропо: одолела меня гиппохондрия: и — Задопятова: все оттого, что у нас — автократия, и оттого, что из кухни несет щаным духом… убогие аппартаменты наши…

Профессор вырявкивал:

— Не разводи бобыляины.

Наденька плаксила:

— Не говори мертвечины.

………………………………………………………………………………………………………

А Митя ходил к фон-Мандро: Василиса Сергевна ему выговаривала:

— Уж не думаешь ли лизоблюдничать там?

Улыбался покорно: и все-таки — шел: к фон-Мандро; раз профессор со скуки ему предложил уравнение: Митенька нес чепуху:

— Ты, брат, двоечник.

Митенька чмокал губами, стыдился, но быстро ушел: к фон-Мандро.

………………………………………………………………………………………………………..

Только с Наденькой было легко; но ее, как и не было: курсы. А вечером часто ходила в театр: но когда появлялась она, голосенком везде подымала звоночки: веснела глазами; вертеницы строила: и перепелочкой бегала — в рябенькой кофте с узориком травчатым (птичка чирикала): вечером, кутаясь в мех перегрейки, бежала наверх, чтобы в синенькой триповой комнатке что-то читать: до трех ночи.

Однажды с собою она принесла синеглазый цветочек: Ивану Иванычу: он добрышом посмотрел:

— Ах, девчурка!

Он был цветолюбец: и — нос тыкал в цветики.

………………………………………………………………………………………………………

Вшлепнулся в кресло над крытым столом.

Василиса Сергевна затеяла:

— Шубнику беличью Надину шубку — скажу я — продать: купить мех настоящий: теперь говорят, что и соболь недорог.

Пропели часы под стеклянным сквозным полушарием на алебастровом столике.

— Шуба соболья кусается — в корне взять: полугодичное жалованье.

Отодвинул тарелку.

— Невкусен суп с клецками, — бросил салфетку он.

Встал и пошел, сотрясая буфет, чтоб замкнуться в задушлине: фыркаться в пыльниках.

Там за окошком валили снега.

7.

И захаживал Киерко: синий курильник устраивать.

Он потопатывал в валенках, в старом своем полушубочке, в клобуковатой, барашковой шапке: кричал еще издали:

— Ну? Как живется? Как можется?

Дергал плечом, вертоглазил, наткнувшись на свару: профессору вклепывал, ловко руками хватаясь под груди:

— Э, полно, — да бросьте: какой вы журжа!

Вынимал чубучок свой черешневый:

— Лишь толокно вы бобовое — ну-те — разводите: я ж говорю!

Глазик скашивал в дым, а другой — закрывал; и зеленой бородкою дергал: показывал лысинку.

Раз он наткнулся: профессор стоял перед дверью: профессорша в старом своем абрикосовом платье с горжеткою белой стояла — за дверью (лишь виделся — стек блеклых щек).

— Погодите, — вскипался профессор руками враспашку.

Профессорша вякала:

— Не бородою ведется хозяйство.

— Не косами.

Но, выгибая губу, на него завоняла разомкнутым ртом:

— Головастик!

— Касатка!

Вмешался тут Киерко:

— Бросьте!..

Профессор в ветшаном халате таким двоерогом тащился к себе: со зрачками вразбрось, со словами вразбродь и с рукою вразбежку; наткнулся на Митеньку:

— Ты чего кляпсишься?

Киерко, выйдя в столовую, сел и курил свою трубочку:

— Ну-те — житейщина, нетина, быт.

Не ответила: плакала.

— Он аттестует себя… таким образом.

Киерко бросил доскоком зрачочек, додергал носок, докурил, вынул трубочку, ей постучал о край столика: быстро пошел: и наткнулся — на Митеньку.

— Парень же ты, — жеребчище.

Прибавил:

— Досамкался, брат, до делов: брылотряс брылотрясом.

И вдруг оборвал:

— Брекунцы-то оставь, — не поверю ни слову: и так на дворе там у нас разговоры о книгах пошли.

В кабинете профессор беспроко нагрудил предметы: устраивал грохи — на полке, под полками.

А Киерко долго смотрел на него:

— Хоть бы пыль постирали: желтым-желто в комнате: шкапчика три прикупили бы, да запирали бы книги — на ключ: это ж — ну-те — опрятней: и все же — сохранней.

Профессор тащился рукой за платком.

В то ж мгновенье сомненье его посетило: он — вычихнул.

— У петуха — чорт дери — сколько ног? — он уставился в Киерко.

— Три — говорят!

— Нет, позвольте-с, — профессор обиделся даже, — я знаю, что — две.

— Почему же он спрашивал?

Вдруг он поморщился.

— Руку жует что-то мне.

И потрогал свободной рукою висящий свой кутыш.

Когда ушел Киерко, стал он копаться в своих вычислениях, выщипнул две-три бумажки из кипы, на ключ запер дверь, сел на корточки, угол ковра отогнул, вынул малый паркетик (тот самый, который, он знал, — вынимается): и под паркетик запрятал бумажки: на этих бумажках крючки начертили суть жизни его; почему же не свез в стальной ящик он сути открытия? Не догадался, — не знал, может быть, что такая есть комната в банке, где ящик стальной покупали.

Он многого вовсе не знал: угол повара с ним путешествовал всюду.

……………………………………………………………………………………………………

В те дни пережил настоящее горе.

С раздувшимся брюхом, с отшибленной лапою Томочку-песика раз принесли: раздавила пролетка; сложили, смочили свинцовой примочкою, перевязали огромными тряпками: он, перевязанный, молча дрожал, закосясь окровавленным взглядом: профессор весь вечер над ним просидел на карачках:

— Что, брат, — тебе трудно?

А ночью бродил по ковру: утром пес приказал долго жить: очень плакала Наденька.

Спорили:

— Надо к помойке нести!

— Что вы, что вы, — взварился профессор: взъерошился весь, — вырыть яму в саду!

Было сделано: Томку несли зарывать, а профессор Коробкин, оставшийся в доме, им рявкал в окошко:

— «Не бил барабан перед смутным полком, когда мы… — споткнулся он: — пса хоронили»…

И вечером всем он доказывал:

— Индусы, в корне взять, верят, что души животных опять воплощаются: в нас; да-с — по их представлениям пес, говоря рационально, опять воплотится.

— Э, э — брехунцы, — посипел своей трубочкой Киерко.

Наденька верила:

— Может быть, песик вернется к нам: мальчиком.

Да, костогрыз приказал долго жить.

8.

Вот и стала Москва-река.

Салом омутилась, полуспособная течь: пропустила ледишко: и — стала всей массой своей: ледостаем блистающим.

Зимами весело!

Крыты окошки домов Табачихинского переулка сплошной леденицею: массою валит охлопковый снег: обрастают прохожие им: морозец обтрескивает все заборики, все подворотенки, крыши, подкидывая вертоснежину, щупая девушек, больно ущемливая большой палец ноги; и — дымочком подкудрены трубы; обкладывается снежайшими и морховатыми шапками синий щепастый заборик; сгребается с крыш; снег отхлопывает от угольного, пятиэтажного дома на весь Табачихинский переулок: под хлопищем — сходбище желтых и рыжих тулупов.

— Стужайло пришел: холодай холодаевич.

Виснут ветвями деревья вкруг серозеленого дома: затылки статуек фронтона в снегурках: подъездную ручку попробуешь, — липнет от холоду: там же, где тянется сниженный на-бок, поломанный старый забор, в слом забора глядят не трухлявые земли, как летом, — нет, нет: урожаи снегов обострились загривиной белою: а из ворот, где домок желтеет, стекает сплошной ледоскат, обливающий улицу скользью, едва припорошенной сверху.

Там бегал дворняк: волкопес; и мешал двум поденным (их наняли снеги разбрасывать, скалывать лед).

— Пошла, гавка!

Один из поденных, — Романыч, веснушчатый, красноволосый мужик, с непромытым лицом (на морщиночках — чернядь), — здесь жил на дворе: в трехэтажном, облупленном доме; лопатою снег разгребал; а другой, в куртке кожаной и с чекмарями, такой челюстистый, — рабочий заводский, с квадратным лицом и с напористым лбом, с твердым взглядом, — долбежил, по льду малым ломиком: Клоповиченко.

К ним Киерко вышел в тулупчике (жил в трехэтажном облупленном доме); хлобучил шапчонку, бил валенком.

— Есть здесь лопата? А ну-те-ка, — с вами я.

Киерко цапко лопатой подкидывал снеги: кидала-кидалой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: