Вернувшись к себе в комнату, где сидела группа офицеров, я рассказал о происшедшем.

— Это не первый случай, — сказал Боров. — Солдаты категорически отказываются есть чечевицу. Но дело, надо думать, не только в чечевице, а в том, что пора кончать.

* * *

Те запрещенные речи, которые показывал Боров офицерам, распространяются среди солдат.

Появилось сообщение об убийстве Распутина. Офицеры говорят, что это злой гений царской семьи и что с его убийством дело пойдет лучше. Все беды и напасти, постигавшие до сих пор нашу армию, и все затруднения в тылу сваливались на голову Распутина. Солдаты отнеслись к убийству совершенно равнодушно. Я попросил Ларкина специально послушать разговоры на эту тему в команде и в ротах. Но ему так ничего и не удалось услышать.

— Но все же как к нему относятся? — настойчиво спрашивал я Ларкина.

— Да как относятся, говорят, что способный был мужик до баб, а царица, вестимо, тоже баба, чай и ей надо, муж-то на фронте находится. Ведь и наши бабы в деревне смотри, как балуются с австрийцами. Окончится война, так сколько маленьких немцев и австрияков в деревне появится… у них в свою очередь — русских. В будущем авось и воевать не придется.

— У тебя тоже австриец в хозяйстве?

— Ну, нет! — энергично протянул Ларкин. — Если баба возьмет австрийца, так я ее, стерву, укокошу.

— А почем ты знать будешь?

— Как же не знать! Сейчас же земляки напишут. Дмитрий Прокофьевич, солдаты все справляются, когда же стариков увольнять будут? У нас в команде сорокапятилетних много. Полк сам не может, а приказа такого нет. Чего же их тут держать? — продолжал Ларкин. — По закону можно до сорока трех лет призывать, а людей призывают чорт знает каких, стариков совсем. Шестнадцати лет берут, сорока пяти лет берут, что же, скоро баб, что ли, брать станут?

— Ты же сам недавно говорил, что много убивают, надо же кем-нибудь замещать.

— Так-то оно так, да только вы посмотрите, сколько лоботрясов разных в тылу околачивается, все на «оборону» работают, на тульских-то заводах все наши богатеи устроились. У кого сотня лишняя найдется, тот на «оборону» работает, а у кого нет, того сразу на фронт.

— Винтовки тоже надо делать.

— Так вот и посылай тех, кому больше сорока лет.

— Чего ты-то волнуешься, ведь тебе еще сорока нет?

— Я о себе не беспокоюсь, я при вас, а ежели при вас, значит целым буду. А посмотрите в нашей команде — Стишков, Валенкин, Гремячкин, у них у всех по два сына на фронте и сами тут, а дома, говорят, старуха с малыми детьми с голоду помирает.

— Ничего не могу поделать.

— Мы это, ваше благородие, знаем. Может слухи у вас какие имеются на этот счет?

— Нет, Ларкин, пока ничего не слышно.

* * *

В полку установлена свирепая цензура. Я не получаю ни одного письма, которое не было бы перлюстрировано. То же и с письмами солдат. Они, прежде чем попасть на почту, передаются полковому цензору, прапорщику Завертяеву. Так как сам Завертяев прочесть несколько сот писем, отправляемых ежедневно из полка, не в состоянии, то ему дан целый штат писарей. С наиболее характерных писем снимаются копии и отмечаются фамилии посылающих, а также и адреса. Эти сведения передаются от Завертяева в цензуру, находящуюся при полевой почтовой конторе корпуса.

Завертяев показывал несколько сводок. В письмах из полка солдаты жалуются на скверную пищу, тяготы окопной жизни, плохое обмундирование, на отсутствие возможности поехать в отпуск. Большинство писем монотонно, однообразно, начинаются миллионами поклонов всем родственникам, от мала до велика, и обыкновенно оканчиваются просьбой о посылках, и в некоторых письмах высказываются желания получить небольшое ранение или попасть в плен Есть и такие, в которых сообщается об односельчанах, товарищах по полку, которым «пофартило», т.е. удалось получить легкое ранение или перебежать в плен, или же произвести удачное саморанение. Но каждое письмо проникнуто одной мыслью, одним желанием: скорее выбраться на родину.

В письмах с тыла от жен, матерей или близких родственников звучит безумная тоска, беспокойство об отсутствующем. Пишут о разных хозяйственных и семейных делах, о том, что не хватает хлеба, что не удастся полностью обработать землю, жалуются на сильную дороговизну и т.д. В заключение следует приглашение как можно скорей прибыть домой или последовать примеру соседей, которым удалось отделаться от службы путем дачи взятки тому или иному лицу. Григорий Давыдов, пишут в одном письме, приехал с фронта раненный в ладонь, пролечился два месяца, а потом сходил на завод, дал мастеру сто рублей — и теперь работает на заводе. Или Дежин лечился в лазарете, получил такую болезнь, с которой на фронт не посылают… И тут же следовал совет последовать их примеру.

Глава VI

Революция

Март 1917 года

Утром 27 февраля, простившись с родителями, отправился на станцию Епифань, чтобы ехать из отпуска на фронт. От Епифани до Тулы ехал с товаро-пассажирским поездом, в вагоне четвертого класса.

Разговор в вагонах вокруг хозяйственных недостатков и о затянувшейся войне.

В Туле пересадка. Пошел к коменданту станции получать разрешенную визу для проезда в пассажирском поезде; они ходят с большим сокращением, по случаю продолжающейся «товарной» недели.

Комендант станции, капитан Черторийский, сообщил, что транзитных поездов до Киева нети не будет еще недели две.

— Могу вам устроить, — говорил он, — проезд до Курска в минераловодском поезде. В Курске сделаете пересадку и снова зайдете к коменданту.

Получив нужную на моем документе отметку, пошел в кассу станции покупать билет.

В шесть часов вечера подошел поезд.

Вошел в вагон второго класса. Толкнулся в одно купэ — занято, другое — тоже занято, наконец, в третьем оказалось одно свободное место. Внес свой чемоданчик, уложил его на верхнюю полку, сел на диван и начал осматривать присутствующих. Пассажиров трое. Один из них — пожилой чиновник в форме министерства внутренних дел, другой — лет тридцати пяти, полный упитанный мужчина, штатский, немного подвыпивший. Третий пассажир — девушка лет двадцати трех, изящно одетая, кокетливо оживленная. Мой приход прервал беседу. Несколько минут молчания, которое однако скоро было прервано штатским. Грузно повернувшись в мою сторону, он спросил:

— Что, прапорщик, из отпуска?

Я молча кивнул головой.

Штатский неожиданно ударил меня ладонью по коленке и весело произнес:

— Люблю военных, особенно офицеров. Пьете?

— Бывает, но сейчас не хочется.

— Напрасно, у меня коньяк чудесный.

— Благодарю вас, нет желания.

Мой собеседник нагнулся и из стоявшей под вагонным столиком корзинки достал бутылку депресского финьшампань.

— Выпьем с вами, Зинаида Рафаиловна, — обратился он к находящейся в купэ девушке. — Бросьте вы о революции думать. Знаете, поручик, — обратился он ко мне, — Зинаида Рафаиловна едет из Питера и вот уже целые сутки такие страхи нам рассказывает, что без коньяка никак не обойдешься.

— Не страхи, Виталий Осипович, — задорно тряхнула девушка кудряшками, — а сущую правду. Вы знаете, поручик, — быстро повернулась она ко мне, — этот поезд вчера уходил из Питера без звонков, при полной темноте на вокзале. Никто не знал, пойдет поезд или нет. Я в Питере села в этот вагон почти одна и только лишь в Москве эта компания подсела.

— Что же там случилось? — заинтересовался я.

— Несколько дней в Питере были большие хвосты у всех продуктовых лавок. Хлеба совсем не было. Люди простаивали с утра до поздней ночи за получением хотя бы полуфунта. В очередях происходили большие скандалы. Били стекла магазинов. Вмешалась полиция, разгоняли очереди чуть ли не с пулеметами. А вчера днем сама слышала, ей-богу, сама, — повернула она голову к двум пассажирам и перекрестилась, — как стреляли в целом ряде мест. Я с Мойки еле доехала до вокзала. Боялась, что попаду под обстрел. Электричество погасло, газ тоже. На улицах солдаты, городовые, казаки. У вокзала патрули, никого не пропускают. Мне пришлось состроить глазки драгунскому ротмистру, чтобы на перрон пройти. Какой-то железнодорожный служащий указал, как добраться до поезда. А в поезде, представьте почти ни души. Перед отходом поезда слышалась пушечная стрельба.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: