— Стоговым!

— Да, не раз мы обсуждали этот вопрос с Семёном Александровичем. А главное — я тщательно познакомился с материалами последних раскопок Ричарда Лики в Восточной Африке.

— Ты имеешь в виду «череп 1470»?[2]

— Да. Ведь возраст его по данным калий-аргонового анализа около трех миллионов лет, что много древнее предполагаемого тобой переселения рамапитеков в Африку.

— Так..

— К тому же объем мозга этого ископаемого человека не меньше восьмисот кубических сантиметров, а надглазничных валиков нет совсем!

— Допустим.

— Но это позволяет поставить его выше и питекантропов, и синатропов и неандертальцев — то есть практически всех ископаемых гоминидов, которых до сих пор рассматривали в качестве эволюционных предков человека!

— Ничего не имею против.

— Но при чем тогда Джамбудвипа и перволюди, пришедшие с севера во время астийского оледенения?

— А как же твои находки на Студеной? — ответил Антон вопросом на вопрос.

— Это другое дело. Другая загадка. И я буду её решать.

— Так, чудак-человек, я и предлагаю тебе решать эту загадку. Будем решать вместе. И посмотрим, кто прав. Не в моих правилах навязывать свое мнение коллегам.

— Что же, если так, я соглашусь, наверное. И вот мой первый вклад. — Максим вынул из кармана потертый пожелтевший конверт. — Сегодня я могу наконец прочесть это. И даже показать тебе.

Антон взглянул на конверт:

— «…не раньше, чем закончишь институт и лишь в том случае, если займешься этим делом…» Каким делом? Что это за письмо, откуда?

Максим ответил не сразу:

— Этот пакет оставил мне очень хороший человек, мой первый учитель геологии, на глазах которого сгорел известный тебе алмаз, оставил как свое завещание. А дело, о котором идет речь… То самое, каким ты предлагаешь заняться.

— Не может быть! Читай скорее!

Максим осторожно вскрыл конверт. На маленьком листке из пикетажной книжки было написано простым карандашом:

«Дорогой мальчик!

Я знаю, меня не будет в живых, когда ты прочтешь это письмо, поэтому могу сказать, что любил тебя, как сына. Это и не позволило мне взвалить на твои плечи загадку, которой я тяготился многие годы. Не решился бы я на это и сейчас, если бы не твои собственные находки на Студёной. А дело в том, что лет за пять до встречи с тобой при шурфовке астийских отложений в верховьях ручья Гремячий, что в десяти километрах к северо-западу от Вормалея, мне встретился зуб, мало чем отличающийся от зуба человека. Пораженный такой находкой, я перерыл весь ручей и нашел еще один зуб. Оба они лежали «ин ситу»[3]. Зубы были сейчас же отправлены специалистам.

А через три месяца пришло письмо, в котором меня обвиняли в шарлатанстве, научной недобросовестности и тому подобных грехах. Это не помешало, впрочем, вежливым учёным любезно уведомить меня, что оба зуба, «к сожалению, утеряны». Вот почему я так болезненно реагировал на твои находки в Вормалее и посоветовал никому не говорить о них до поры до времени.

Ты был еще слишком молод и неопытен. Я же ни в чем не мог тебе помочь. Теперь ты взрослый, по-видимому, горный инженер, и сможешь найти факты уникальнейшей ценности. Но! Никаких ссылок на то, что уже потеряно. Только новые факты, как можно больше фактов. Успехов тебе, мой юный друг, мой милый родной мальчик.

Крайнов».

Максим в раздумье свернул листок, сунул письмо в конверт. Антон схватил его за руку.

— Ты обещал показать!

— Да-да, читай, — он положил письмо перед Антоном.

Тот прочёл залпом:

— Н-да… Хватило сегодня эмоций для твоей многострадальной души. Но жизнь продолжается, Максим! Это такая новость! Такая новость, о какой я не мог и мечтать! Зубы человека в слоях Сибирского астия! Едем, друг. Сегодня же! Сейчас!

— Куда?

— Сначала ко мне, потом в Вормалей. Других путей у нас теперь ие будет. Надо использовать еще это лето. Считай, что ты уже мой аспирант.

— Но я еще не все сказал, Антон. Почему, как ты думаешь, исчезли эти зубы, пропала шестерня, сгорел алмаз?

— Да мало ли… Этого теперь не узнать.

— В том-то и дело, что я знаю… кое-что.

— Знаешь, от чего сгорел бриллиант?!

— Я не могу сказать точно, отчего сгорел алмаз. Но существует какая-то определенная связь между ним и еще одним… человеком. Дело в том, что на одной грани алмаза был вырезам цветок. И этот цветок, вернее, точно такой цветок, я дважды держал в руках.

— Ничего не понимаю.

— Я сам еще многого не могу понять. Все началось давно. Лет, наверное, пятнадцать назад. В один из таких же вот летних дней, точнее, ранним утром…

И Максим рассказал все, начиная со спасения таинственной незнакомки, кончая неожиданным вмешательством каких-то грозных сил в драку на вормалеевской дороге.

— Что самое интересное, — закончил он, — пиджак и рубаха, как оказалось, действительно были прорезаны насквозь и испачканы кровью, на теле же — ни одной царапины.

— Так-так… — Антон недоверчиво покачал головой. — И всё это, думаешь, тоже не обошлось без той русалки?

— Я уверен в этом. Иначе нет никаких объяснений…

— Ну, если исходить из таких «доводов», можно доказать что угодно.

— Потому я и не пытаюсь ничего доказывать. Ведь то, что, очнувшись в ту ночь, я ощутил запах астийского эдельвейса, — тоже не бог знает какой «довод». По крайней мере, для тебя.

— Нет, это уже кое-что. Но ты сказал, дважды держал в руках мифический эдельвейс. А судя по твоему рассказу…

— Вот сейчас я и хотел перейти к этой второй истории с цветком. В тот день должна была состояться помолвка у нас с Мариной. Ей самой я еще ничего не говорил. А мать, которой стало совсем уж плохо, добилась-таки от меня обещания сделать предложение. Было это в какой-то праздник. Вечером мы с Мариной собирались в клуб. Потом к нам должны были прийти ее родные, кое-кто из знакомых. Словом, всё было решено. А на душе у меня — «Последний день Помпеи». Места себе с утра не находил. И потянуло меня за каким-то чертом на озеро.

Там, понятно, не было ни души. Дело было глухой осенью. День стоял холодный, с ветерком. Лес вздыхал, как старухи на поминках. А с неба сыпалась такая мерзость, что хоть закрой глаза и вой! Сел я под кедром на мокрую корягу и задумался. Очень не хотелось связывать свою жизнь с Мариной, и не мог я отделаться от мысли, что обязан это сделать. Не потому, что наши отношения зашли слишком уж далеко. Просто жалко её было. С детства дружили. А в последнее время она особенно привязалась ко мне. Да и мать почему-то очень хотела этого.

Словом, сижу так, думаю и слышу вдруг, будто музыка прорывается сквозь ветер. Такая точно музыка, как тогда, на Лысой гриве. Тут уж совсем мне невмоготу стало. Глянул я на озеро и глазам не верю — неподалеку от обрыва, в том самом месте, где вытащил я когда-то свою незнакомку, вынырнул из воды астийский эдельвейс. Гонит его ветер к берегу, вертит во все стороны, и то красным огнем он вспыхнет, то фиолетовым.

Вскочил я с коряги и — вниз, к тому месту, куда цветок несет. Выловил эдельвейс из воды, смотрю на него и дрожу, как в лихорадке, то ли от холода, то ли еще от чего. А с лепестков у него вода: кап, кап… Точь-в-точь, как слезы. Плачет цветок, да и только! Я уж и сам готов был зареветь. А может, и ревел, глядя на цветок и вспоминая свою Нефертити.

А тут еще — дождь. Сильный-пресильный. Вымок я — ни одной сухой нитки не осталось. А все не ухожу. Все жду чего-то. Чего? И сам не знаю. Кажется, уж совсем стемнело, когда, слышу, сверху Марина кличет. Обернулся я. А она — как закричит! Будто что страшное увидела. И тут ка-а-ак грохнет! Гром. Гром осенью!

Но это до меня потом дошло, что не могло быть грома в ту пору. А тогда до того ли! Потому что цветок — понимаешь, цветок, только что вытащенный из воды, под проливным дождем — вдруг вспыхнул, как тот алмаз. И перед глазами у меня — искры, сполохи. А лицо Марины… Страшно вспомнить. В общем… Нет, лучше не говорить!

Очнулся я в Отрадненской больнице, в отделении для душевнобольных. И лежал долго. Всю зиму. Теперь понимаешь, почему я никому не писал? Лишь к весне перевели меня в терапевтическое. И тут случилась еще одна история.

Только Нефертити уж здесь ни при чём, я знаю. Лежал я как-то ночью у окна — не спалось. Вдруг из открытой форточки — маленький букет подснежников. Наших, из тайги. И пахло от них лесом, сырой свежестью, весной. Кто их бросил, я так и не узнал. А только с тех пор пошло дело на поправку К первому мая пришел я домой. Мать тогда уже не вставала с постели — Марина даже жить перебралась к ней. Ну вот и всё.

Антон молчал. Максим усмехнулся:

— Знаю, о чем ты думаешь. Думаешь, что и всё, что я говорил до этого, было бредом сумасшедшего? И я так думал, Антон. И, веришь, даже радовался этому. Иногда мне начинало казаться, что не было и тебя, и Лары… Но однажды летом, копаясь на озере в песке, я выкопал… обгоревший цветок.

— Не может быть!

— Если бы не было! Но нет, я узнал его сразу. Один бутон остался почти целым и сохранил еще запах эдельвейса. И этот запах… Я будто очнулся, Антон, но… — он снова налил коньяку и выпил, не закусывая.

— А эту… свою русалку ты больше не встречал?

— Ни разу! Вот уже семь лет. Словно ее и не бывало. Ни ее, ни астийского эдельвейса, ни звезды…

— Какой звезды?

— Да, понимаешь, каждый раз, как я видел или слышал свою Нефертити, в небе появлялась странная голубая звезда…

— Час от часу не легче! А кто-нибудь кроме тебя замечал её, эту звезду?

— Нет, по-моему, никто. Может, и мне она только казалась. Но с тех пор — как отрезало! И я знаю, почему. Потому что женился на Марине. Несмотря на все её предостережения…

— Ну, это еще вопрос, — Антон задумался. — А как семейная жизнь? Все хорошо?

Максим вздохнул:

— Живём…

— Понятно.

Максим снова налил вина.

— А не хватит тебе?

— Ну да, теперь ты думаешь, я несу околесицу с пьяных глаз. Так вот, смотри! Видел ты что-нибудь подобное? — Максим вынул из кармана небольшую плоскую коробочку и положил перед Антоном. Тот нетерпеливо снял крышку:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: