СУД

Журавли кричат везде одинаково, и не тоска в их крике, а ожидание встречи с родиной, радость, что тяжкий и долгий путь позади. Летели последние косяки, летели над эскадронными палатками, над манежными дорожками, над речушкой и чешским селом, над зелеными моравскими горами. Журавли летели на восток, к нам. Мы провожали их глазами, махали пилотками.

Мы тоже готовились в путь: мыли коней, начищали амуницию, выжаривали из обмундирования последних фронтовых вшей. Писали письма — времени на письма было теперь хоть отбавляй, — писали столько, что Вася Рожков ругался:

— Во, писатели! Опять целый воз накидали, в сумку не лезет. Вот ты, Зеленчук. Ты же государство разоряешь: что день, то десять штук строчишь. На тебя одного почта должна работать?

— А ты как думал? — смеялся Зеленчук. — Может, меня девки со всего района ждут.

— Смотри-ка, заждались. Бумагу зря переводишь, — ворчал Вася, сгибаясь под разбухшей, как сундук, почтальонской сумкой.

Брились: скоблили подбородки даже те, кому с этим делом можно было повременить. А потом до жуткого блеска начищали сапоги. Вечерами приходили к нам из соседних деревень чехи, приносили скрипку, аккордеон. Казаки танцевали с девушками, вызванивая сверкающими шпорами. И еще как танцевали, откуда что бралось!

Появились чубы. Отличные чубы! Когда только они успели вырасти на казацких головах? Всю войну стриглись наголо, а вот уже чубы. Выдал я эскадрону парадную форму: черкески, башлыки. Мы с командиром построили эскадрон для церемониального марша на конях.

Капитан оглядел плотные ряды взводов, растерянно сказал:

— Женихи! Черт, в глазах рябит. Здравствуйте, красавцы!

— Здравия желаем, товарищ гвардии капитан!

Синими крыльями лежали на крупах коней черкески, алели башлыки, вытянулись сверкающей линией газыри.

Капитан помолчал, потом, путаясь, начал говорить речь, которая для него самого была, наверное, неожиданной:

— Тут кругом население. Чехи. Так вот. Чтобы все было как следует. Какому стервецу, чуть чего, шею сверну, не погляжу, что война кончилась. Вести себя по-путному. Если ты в увольнении, действуй, как полагается казаку. Приглянулся кто, обходись без нахальства, вежливо. Найди слова, какие требуются, а не знаешь — отойди в сторонку, не порочь эскадрон. Позволят — проводи домой, но по-хорошему, чтоб спасибо сказали, а не по морде врезали. Ясно?

— Рады стараться, товарищ гвардии капитан! — дружно ответил эскадрон.

Хорош был эскадрон в парадной форме! Будто те же кони и люди те же, но откуда взялась стать, осанка? Казачью форму мы надели первый раз за всю службу в кавалерии и, надев, почувствовали, что наш праздник пришел бесповоротно, пришла навсегда мирная жизнь.

Перетянув черкески наборными ремнями, ходили в увольнение, толкались на ярмарочной площади соседнего чешского городка, звякали шпорами, проходя мимо здешних девушек. Рубить лозу, гарцевать на манеже тоже было для нас веселым праздником после дымных дней войны. Война не забылась, но была уже вчерашним днем.

И в это-то время стало твориться что-то неладное с Моисеенко, этим вралем, треплом и забубенной головой. Молчит, на новую форму ноль внимания, не пыжится, ни на кого не наскакивает, сидит в одиночестве и посвистывает. Вроде подменили Моисеенко: больной не больной, на влюбленного тоже не похож.

— Ну что, — допытывался я, — поражение потерпел, удалой казак?

— Да ну, — махнул он рукой. — Сдались они, здешние девки. Тощие. У нас девки так девки. Идет — царица, поглядит — помрешь!

— А что ты какой-то… моченый?

— Климат тут жаркий. Душно.

— Правильно: живут здесь люди, задыхаются.

Может, любовь, а может, и нет, ничего я не узнал и махнул рукой: кому на роду написано родиться шалым, шалым и останется. Ну, какой смысл, здраво рассуждая, брать увольнение днем? Ни в кино, ни на гулянье, которое вечером устраивается в городке под духовой оркестр, не попадешь. Моисеенко отпрашивался утром, после конной подготовки, но парадную форму не надевал. Сходит, вернется, и за амуницию. Надраивает трензеля, шлею, все пряжки у него горят. Вдруг возлюбил своего коня Великана. Перековал его, отполировал копыта и, вычистив до серебряного блеска, расписал в шахматную клетку. Штука эта мудреная, знают ее, пожалуй, только природные конники. Моисеенко не пожалел труда: расписанный клетками конь стоял, будто одетый богатым чепраком.

— Ты что с ним нянчишься? удивился я. — Расписал как куклу.

— Просто: люблю коня. Два рейда на нем прошел.

— Брось-ка ты, Илья, художеством заниматься, не чуди. На утренней чистке уберешь эту красоту.

— Ладно, — ответил Моисеенко.

Но на утренней чистке Великана уже не было у коновязи. На его месте стоял другой конь.

— Здравия желаю, товарищ гвардии старшина! — лихо козырнул мне Моисеенко.

Конь был рыжей масти с янтарными на выкате глазами. Когда Моисеенко прикасался к его крупу, он вздрагивал каждой жилочкой, выгибая тонкую шею.

— Английский скакун, — сказал я.

— Чистокровный. Хорош?

— Свежий конек. Где раздобыл такое чудо?

— Вы сперва на ноги взгляните, товарищ гвардии старшина. Струны!

Ноги действительно были хороши: в белых чулках, бабки рукой обхватишь.

— А шея-то, товарищ гвардии старшина? Шея-то? Лебедь!

Я похлопал рукой по крутой каменной шее коня. Он фыркнул, топнул точеной ногой.

Моисеенко ликовал. Ликовали его развеселые глаза и крепкие зубы и две начищенные мелом «Славы» на груди.

— Хорош конек! Так откуда он у тебя?

— А вы, может, пробежитесь? Сейчас седло накину.

Я покачал головой.

— Ты, Илья, брось зубы заговаривать. Отвечай, где взял коня?

Он положил седло.

— Так выменял же! На Великана.

— У кого?

— Известно: у чеха одного.

— Он тебе дружок?

— Приятель. Степаном зовут.

— Баш на баш или придачу дал?

— Нет, без придачи. Магарыч, конечно, и все прочее.

— И магарыч был?

Я вспомнил одну Моисеенкину историю. Показывает он фотографию красивейшей девушки с голыми руками, говорит — невеста. Удивляемся: откуда у Моисеенки похожая на заморскую принцессу невеста? Рассказывает, и все вроде получается как надо. Будто вынес ее из горящего дома, спас от смерти. Она пообещала выйти за него замуж, как только война кончится. Звали же девушку, по словам Моисеенко, Марусей. Мы верили и не верили, потом один казак прочитал строчки на обороте, и пошел хохот: оказалась знаменитая артистка из Будапешта.

— Счастливец ты в меновых делах, — сказал я. — Считай, козу на стрекозу выменял.

— Мой Великан — справный конь.

— Справный? Да знаешь ли ты, цыган-меняла, что твой Великан и полкопыта этого коня не стоит?.. А справка у тебя есть от хозяина? Или темно было писать? Когда увел коня?

Моисеенко нагнулся, снял соринку с сапога, тихо сказал:

— Вчера, товарищ гвардии старшина. Ночью.

Схватил я его за грудки так, что посыпались пуговицы.

— Что ты сделал, пустая твоя башка? Коня ведь все равно отняли бы: война кончилась. Тебя, дурака, судить будут.

Кто-то взял меня за руку:

— Отставить! — сказал капитан. — Зачем рвать гимнастерку? Так не годится, старшина.

Я отпустил Моисеенко. Рядом с капитаном стоял молодой парень в фуражке с длинным козырьком. Чех.

— Ваш конь? — спросил капитан парня.

Тот кивнул.

Капитан обошел коня и, закурив, глубоко затянулся. Солнце горящими языками стекало по точеному крупу.

— Ехал на нем? — спросил он Моисеенко. — Когда уводил?

— Нет, товарищ гвардии капитан. В поводу вел.

— Боялся, скинет? Как вола, значит, вел?

Капитан пожевал губами, бросил папиросу.

— Седлай! — скомандовал он. — На манеж.

Через минуту, заседлав, Моисеенко выправил на круг.

— Слушай команду… Манежным галопом… Ма-а-а-арш!

Моисеенко шевельнул поводьями, конь, словно качающаяся на волнах лодка, пошел по кругу, изогнув шею.

— Трензелями не тронь! — закричал капитан. — Шенкелями, поганец, шенкелями!

На поворотах Моисеенко и конь наклонялись внутрь круга, конь настораживал уши, играя сухим подбористым телом.

— На препятствие… ма-арш!

Моисеенко выехал на прямую, дал повода, конь полетел вперед, легко взвился над оградкой, поднялся на гроб и сразу перешел на плавный манежный галоп.

— Ах, черт! Летит! Слуш-а-ай! К пешему бою… ма-а-арш!

Конь, настораживая уши, снова пошел в круг, Моисеенко, поймав ритм, перемахнул через луку, коснулся ногами земли и снова птицей взлетел в седло.

— Марш! Марш! Марш! — командовал капитан, и Моисеенко снова и снова взлетал на коня. — Шашку — вон! На рубку лозы! Прибавить галопу!

Раз за разом молнией сверкала шашка, слышался короткий звон. Лозу Моисеенко рубил лихо.

— Рысью!

Словно в танце, конь выбивал о землю копытом, и стук этот был как музыка.

У капитана стояли слезы на глазах. Чех за его спиной мял фуражку, щеки его пылали.

— Ша-а-гом! Ко мне.

Моисеенко подъехал, спешился.

— Расседлать. Вот ваш конь, — капитан повернулся к парню. — До свиданья, камрад.

Капитан кивнул чеху, долго смотрел вслед, пока сверкающая спина коня не скрылась за деревьями.

— Снимай ремень, — сказал он Моисеенко. — Дежурный, на гауптвахту его.

— Павел Семенович, — сказал я. — А нельзя ли как-нибудь это дело…

— Замять? Поздно. Чех был в штабе дивизиона. Пошли туда казака за Великаном. Моисеенко расписал его в шахматную клетку.

Стол под красной скатертью стоял на лужайке. Внизу за садом журчала речушка, над крышами чиркали угольно-черные стрижи.

Суд назначался показательный, пригласили чехов из соседних сел и хуторов. Они съезжались на велосипедах, легких тележках. Мелькали в толпе девичьи косынки, фуражки парней, шляпы пожилых крестьян.

Привели и наш эскадрон. Сбившись кучей, казаки курили, тихонько переговаривались.

Моисеенко сидел на скамейке, то и дело поправлял топорщившуюся гимнастерку. На плечах темные пятна от снятых погон.

— Пойти дать закурить ему, — сказал кто-то.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: