Никитин полулежал в мягком кресле, незнакомая женщина в черном, стоявшая рядом, смотрела на свои ручные часы. Комната была цилиндрическая, с круглыми окнами, похожими на иллюминаторы. Удивляло Никитина, что на голове у него был шлем с ларингофоном. Как на космонавте.
— Извините, — робея под холодным взглядом женщины, сказал Никитин. — Где мы находимся?
— Вы что, не понимаете? — спросила женщина. — Через час пятьдесят восемь минут мы улетаем. — Она опять взглянула на свои часы со светящимися стрелками. — Прощайтесь с близкими.
«Благодарю покорно. Прощайтесь! — подумал Никитин. — Во-первых, я лежу, а во-вторых, теснотища тут, кого куда посадишь?»
— С кем в первую очередь хотите проститься? — настаивала женщина. — Решайте скорее, не тяните.
Сказать он не успел, лишь вспомнил о сыне и тотчас увидел Сурена. Они идут по знакомой улице, звенят по мостовой ручьи, на голых еше деревьях заливаются недавно прилетевшие скворцы. От радости, что они идут вместе с сыном, что Сурен вернулся и больше не уедет в Москву, Никитину хочется проказничать, шалить по-ребячьи, говорить встречным девушкам комплименты. Весна…
— Прощайтесь, — напоминает черная женщина.
«Вот навязалась!» — сердится Никитин и пугается, вспомнив, что она слышит мысли.
— Прощай, сынок! — говорит Никитин. — Я улетаю.
Но сын не отзывается, идет себе как шел, даже не обернувшись в сторону Никитина.
— Я улетаю, сынок, — повторяет Никитин. — Теперь тебе придется вставать пораньше, готовить завтрак. Обязательно утром что-нибудь горячее сообрази: кофе, глазунью…
Но Сурен по-прежнему молчит, будто не слышит. «Надо сказать какие-то очень важные, самые нужные слова», — думает Никитин.
— Купи себе зимнее пальто, тут не Москва. А лучше в ателье сшей, на ватине. С каракулевым воротником.
«Пустяки какие-то в голову лезут… И чего он молчит? — терзается Никитин. — Обижается, что улетаю? Но я же, наверное, не насовсем…»
Никогда они не прощались с сыном так холодно. Расставаясь, обычно шутили, балагурили, пропускали в буфете по рюмочке коньяку.
— Ну, будь здоров, — говорит он сыну. — Не забывай о зарядке. И велосипед не бросай: свежий воздух — великое дело…
«Не то я говорю, — мается Никитин, — совсем не то. Надо бы сказать: «Спасибо, сын, что стал родным, спасибо, что доверился. За тепло сердца спасибо».
Но не любил Никитин сентиментальных, дамских слов…
— Ну, бывай, — говорит он и протягивает руку.
Сын не замечает его руки, и она тяжело падает, словно чугунная, стукнувшись о ручку кресла…
И опять круглая комната, в иллюминаторах что-то сверкает, искрится. Никитин догадывается: снаружи работает электросварка, какую-то приваривают деталь.
— С женой будете прощаться? — спрашивает строгая дама уже в синих сталеварских очках, прикрываясь ладонью от голубых вспышек.
«Где же я все-таки нахожусь? — ломает голову Никитин. — Похоже на космический корабль. Я лечу в космос? Это я-то космонавт? С моим сердцем?»
Но расспрашивать черную женщину Никитин не решается, говорит только, что с женой прощаться не будет, а вот если можно…
— Конечно, можно. Сегодня вам все можно.
…На берегу реки большие березы, на траве пятна солнца. Березы старые, и над головой густой зеленый шум. Никитин рубит дрова для костра. Варвара Анатольевна, в легком халатике, жмурясь от дыма, что-то делает над парящим котелком, изредка откидывая локтем светлую прядь. Они вдвоем на берегу речки, им выпало «дежурить по кухне». Где-то в березах тренькает не смолкая зорянка, а внизу сонно позванивает речка.
Ничего больше не надо Никитину: молчать и слушать, как идет над речкой, над лугом тихий этот летний день. И смотреть, как Варвара Анатольевна мешает в котелке, как она вдруг задумается о чем-то, уронив обнаженные руки на колени. Никитин прекращает тогда рубить, чтобы не спугнуть этой задумчивости с любимого лица. Он хочет запомнить все: лопотанье речки в тальнике, сверкание воды на перекате, и хочет запомнить теплый, радостный цвет кожи на облитых солнцем обнаженных руках Варвары Анатольевны.
Нет, это не сон, не выдумка, все это было восемь лет назад и сейчас минута за минутой повторяется. Никитин беспокоится лишь об одном, что не досмотрит все до конца: до отлета у него остаются считанные минуты. Что-то упало в котелок: уголь или комар, и Варвара Анатольевна выбрасывает ложкой. Вот с бидоном в руках она сбегает к речке, заходит босыми ногами в воду, нагибается, обнажаются девически целомудренные ямочки подколенок. Никитин слышит даже, как из низинки доносит горьковатым запахом лютиков и лягушатника, и сейчас он безмерно счастлив, как был счастлив в тот день. Ведь Никитин знает, что Варвара Анатольевна любит его, она любила его всю жизнь и Первого мая сказала правду…
— У вас остается час с четвертью, — металлическим голосом торопит его черная женщина. — Прощайтесь.
— Я улетаю, Варя, — говорит Никитин. — Спасибо, что ты была в моей жизни. За тот день на берегу Коена спасибо. Извини, я больше не смогу поздравить тебя с днем рождения. Но цветы у тебя, как всегда, будут. И «саперави». Прощай!
Странно, вместо того чтобы сказать что-нибудь Никитину, Варвара Анатольевна встает и уходит. Она идет не оглядываясь, мелькая своим халатиком. Никитин глядит ей вслед озадаченный, огорченный. Не так уж много ему было надо: услышать «До свидания!», увидеть ее улыбку, взгляд чудных голубых глаз…
За дверью слышатся голоса, мужской и женский. Мужской незнакомый, а женский вроде бы Маргариты Назаровны. Или этой самой… черной. По спине Никитина пробегает дрожь: противная дамочка. Он хочет позвать Маргариту Назаровну, попросить ее передать сыну, чтобы каждое Первое мая Сурен отправлял Димовым букет роз и бутылку «саперави»…
— Все будет передано, — тем же металлическим голосом говорит черная женщина. — Можете не беспокоиться.
«Чертова баба! — сердится Никитин. — Не женщина, наказание божье».
…Он сидит за своим рабочим столом, листает «бортовой журнал», щелкает на счетах. Подбив итоги, ликует: брак на обжиге еще уменьшился на полпроцента! Полпроцента — тысяча двести раковин сверх плана! А сие означает весьма солидное прибавление к валу, что также означает премии рабочим, премии ИТР и ему, Никитину И. Т., лично! По привычке Никитин решает поделиться радостью с верным своим «боцманом», нажимает кнопку, вызывая Маргариту Назаровну. Но дверь открывается сама по себе, только вместо Маргариты Назаровны в сопровождении черной женщины входит… Димов. Зачем он-то явился в его рабочий кабинет? Они останавливаются посреди кабинета, черная женщина открывает папку и начинает читать выписку из приказа о том, что на заводе работала комиссия по проверке деятельности дирекции. Глава комиссии — Димов Павел Сергеевич, который и уполномочен довести до сведения директора завода подписанный комиссией акт. Никитин и рта не успевает открыть, чтобы выразить удивление: что за нелепость? При чем тут Димов? Но Павел, сурово откашлявшись, листает уже объемистую папку. Он в сером костюме, в золотых очках, которые неизменно надевает, когда выступает по телевидению.
— В связи с тем, что ты улетаешь, — начинает Павел, — мне поручено разобраться в состоянии дел на заводе и оценить твое соответствие занимаемой должности. А также проанализировать твои взгляды на искусство, кино и литературу. Должен поставить тебя в известность, что моя докладная ляжет в основу характеристики, которая будет подшита к личному делу, отправляемому вместе с тобой.
— Извини, Павел, — перебивает его Никитин, — но кто назначил тебя возглавлять комиссию? Твоя сфера — вопросы морали, и в керамическом производстве ты все равно что баран в Библии. И почему, скажи пожалуйста, ты будешь составлять мою характеристику?
Но Павел пропускает мимо ушей вопросы Никитина. Он их не слышит. Расхаживая по кабинету, Димов диктует, а черная женщина садится за машинку и со страшной скоростью начинает стучать по клавишам. Нанизывая фразу на фразу, Павел аттестует, а точнее — препарирует Никитина как опытный хирург. От его «анализа» мороз по коже подирает, а черная женщина безостановочно трещит на машинке, аж портьеры колыхаются. Куда там Маргарите Назаровне до этой затянутой во все черное пишдамы! На ней все черное, даже чулки, белый только кончик носового платка в кармашке.
— …В конце Великой Отечественной войны, — диктует Димов, — Никитин, командуя артиллерийским полком, доверился ошибочным данным разведки и открыл огонь по позициям нашей пехоты. За что и был предан военно-полевому суду…
— Что ты несешь, черт побери?! — вскипел Никитин. — Это же ты рубанул из «катюш» по нашей пехоте, а не я. Ты, а не я, чуть не угодил под трибунал, да вывернулся! Перестань сейчас же диктовать, а вы, мадам, не печатайте ерунды!
Черта два — не печатайте! Машинка трещала, гремела, как скорострельный немецкий пулемет, и на протесты Никитина оба — ни Димов, ни машинистка — не обратили внимания. Расхаживая по кабинету, Димов «анализировал» биографию Никитина, выворачивая все наизнанку:
— Шестнадцать лет Никитин И. Т. возглавлял данный завод керамических изделий. С помощью вышестоящих организаций, благодаря самоотверженному труду и сознательности рабочих коллектив выполнял и даже перевыполнял план, за что директор был награжден орденом. Но нельзя не отметить слабую теоретическую подготовку руководителя предприятия, приведшую к наличию брака в литейном цехе. Недостаток технической эрудиции Никитина И. Т., его слабая компетентность в некоторых вопросах оказались причиной срывов в производственном процессе, причиной нарушений, граничащих с бесхозяйственностью…
— Сукин ты сын, Павел, — сказал Никитин, вытирая пот со лба. Но ругательство не было услышано, а машинистка в черном, заканчивая диктуемую Димовым фразу, всякий раз с жуткой утвердительностью припечатывала в конце точку, по-дирижерски откидывая руку.