До заповедника в первый день не доехали. Когда стемнело и майские жуки, целясь в свет фар, стали ударяться в ветровое стекло, Анатолий Ульянович скомандовал:
— Стоп, Костя! Ночевать будем.
Проселок петлял в березняке, машина распугивала вертлявые лесные тени. На не накатанном еще проселке — свежая елочка следа «Беларуси». Он убегал вперед, пропадал в лужах и снова печатался на твердом.
— Есть ночевать! — с облегчением отозвался Костя. — Вон стожок соломы.
Антонова тоже умотало: выехали рано утром, позади триста километров развеселой весенней дороженьки.
— Тут недалеко, но береженого бог бережет, — сказал Анатолий Ульянович. — Заплутаться, сбиться на боковушку ночью проще простого.
Свернули в чистый березнячок и, поужинав на прошлогодней соломе, пахнущей полынью и мышами, забрались в мешки. И сразу нахлынула такая тишина, что Антонову захотелось замереть и слушать это пугающе таинственное безмолвие. Над головой опрокинулся огромный ковш Большой Медведицы, сугробами белели далекие небесные туманности, и вдруг показалось: именно из этих звездных скоплений раздался крик не крик — какой-то горный звук, торжественно всколыхнувший тишину.
— Что это? — спросил Антонов.
— Гуси летят, — ответил Анатолий Ульянович.
Антонов слышал шелестение множества крыл, но ничего не видел, хотя, как ему показалось, шелест прошел прямо над вершинами сонных березок. И снова — тишина.
«Хорошо, — подумал Антонов. — Какая прелесть эта кочевка под звездами, поездка бог знает куда. Ночь. Лес. Первобытное небо над головой».
Когда Антонов сказал в институте, что едет на охоту — шуткам не было конца: он за всю жизнь не убил и воробья, хотя баловался на стенде по тарелочкам из старинного отцовского «зауэра». Стендовая стрельба давала разрядку: пальба, запах пороха, дух соревнования — это было его хобби, но охоты со стрельбой по зверушкам и птахам он не понимал — Антонов был горожанином до мозга костей.
Соблазнил его на эту поездку Анатолий Ульянович, партнер по шахматам и сосед, — они жили на одной лестничной площадке — соблазнил рассказами о костерчике в тайге, о глухариной песне, про которую говорил: «Вот еще разок послушаю — и помирать можно». Это, по его словам, нечто волшебно-прекрасное, истинное чудо. Куда там Карузо! Что соловей!
Глухариное токование Анатолий Ульянович изображал очень искусно деревянными ложками и голосом, однако уверял, что это всего лишь жалкое подражание, но получалось все равно таинственно, по-таежному загадочно. Рассказывая свои лесные одиссеи, он цитировал Есенина: «На бору со звонами плачут глухари». Есениным он и доконал Антонова.
«А что, поеду, — решил Антонов. — Проживу эти четыре дня, как трава. Буду дышать. Сливаться с природой. Кстати, отдохну все-таки оригинально. Это тебе не альпинистский лагерь, где мелькают все те же лица, слышатся все те же остроты, что в коридорах института».
Неделю назад Антонов защитил кандидатскую — он был физиком-теоретиком, «думальщиком» в области элементарных частиц.
Своему шефу Николаю Спиридоновичу он сказал, что исчезает на четыре дня, чтобы проветриться после диссертационной маеты…
— Вы там не скучаете? — спросил из своего мешка Анатолий Ульянович.
Наверное, ему хотелось поговорить, но он стеснялся помешать, думая, что и здесь Антонов размышляет о неведомых проблемах неведомой для него науки. Эта почтительность видавшего виды Анатолия Ульяновича всегда вызывала у Антонова улыбку. Газеты успели убедить читателей, что ученый, тем более физик-теоретик, — это почти небожитель, который только прикидывается рядовым смертным.
— Нет, не скучаю, — ответил Антонов. — Я гляжу в небо и слушаю, как звезда с звездою говорит.
— Вот и хорошо. Заедем завтра в Ерестную к егерю, захватим его — и на ток. Переночуем в бору, а утром будем слушать глухариные серенады.
— Только уговор остается в силе: я иду лишь за песней. Хочу послушать вашего Карузо и полюбить. Моя охота — только песня, только стон и звон. Мне довольно вот этих звезд, неба, ночных шорохов. А выстрелы?.. Ах, дорогой Анатолий Ульянович! Ну к чему они?
Антонов говорил с той серьезно-иронической интонацией, которая была в обиходе в его кругу.
— Лучше я буду спать, а то вы и меня распропагандируете, — отозвался Анатолий Ульянович, и Антонов догадался, что он улыбается. — Утро вечера мудренее. Глядите, планета какая-то вышла.
Над верхушками берез мигали звезды, среди них золотой монетой загорелась яркая планетка, вероятно, Юпитер. В соломе шуршало, возилось, в березняке позванивало.
Костя уже не шевелился, уснув богатырским сном шофера, просидевшего за баранкой триста километров.
Егерь Леонид Иванович спал в горнице на полу, раскинувшись на громадном овчинном тулупе. Ни от стука двери, ни от топота сапог он не проснулся. На приход чужих людей не обратила внимания и девушка лет восемнадцати, читавшая книгу. У нее были крашенные в оранжевое волосы, завязанные в круглую, как апельсин, шишку. Из тарелки с горкой моченых ранеток она брала яблочко, не глядя подносила к алому рту и, обсосав, кидала семечки в бумажный кулек.
На ней была короткая юбка, синие чулки, Антонов успел разглядеть маникюр. Все — и выражение лица, безразличное, отрешенное, — было нездешнее, городское.
— Папа спит, — мельком окинув взглядом Анатолия Ульяновича и Антонова и, видимо, ничуть ими не заинтересовавшись, сказала она и снова углубилась в толстую потрепанную книгу.
— Леонид Иванович здоров? — спросил Анатолий Ульянович.
— Папа? Не знаю. Спит он, — повторила девушка, поставив палец на строчку, где остановилась. — Садитесь.
Антонов и Анатолий Ульянович сели, потеснив на лавке чугуны и ведра. Почти половину передней занимала русская печь; Антонов, никогда не видевший это поэтическое национальное сооружение, сразу узнал ее. С бесовской темнотой в углах лежанки она была величава, монументальна. Петухи с гребешками, орнамент на боках и челе, деревянные перильца по краю лежанки… Петухи, писанные синим, были ростом со страуса-эму.
Вдоль стен передней — крашеные лавки, по подоконникам — герани в побеленных известкой консервных банках. В углу на деревянном гвозде — плетеная снизка лука, на перегородке — тикающие ходики с колхозницей, обнявшей сноп.
— Вас как зовут, красавица? — спросил Анатолий Ульянович.
— Варя, — не поднимая головы, ответила девушка.
— Варенька, будьте добры, разбудите Леонида Ивановича. Мы к нему по делу.
Девушка встала, сделала два коротких шажка в открытую дверь горницы, где спал егерь. Каждый шажок — легенда. Каблучки, юбочка, какая-то цепочка на обнаженной шее, оранжевого цвета копешка — откуда этот набор самоновейшей моды в таком захолустье? — дивился Антонов. Скучающий взор, ручки у горла уже примелькались в городе, но здесь все это казалось неожиданным.
— Папа, к тебе пришли. — Она тронула ногу отца туфелькой и, повернувшись, сделала два шажка обратно. К пухлой книге и ранеткам.
Антонов первый раз был в настоящей деревенской избе, и она ему нравилась. Точеная, с шишечками, этажерка, лавки, самодельные табуретки, самодельный комод, все самодельное, даже старый приемник, с толстенными деталями корпуса, тоже выглядел самодельным. Вот в таких избах со ставнями и сенками Русь прожила века, рожала в них Ломоносовых и Есениных, белотелых красавиц с тяжелыми косами. И не затерялась среди народов…
Леонид Иванович оказался высоким человеком, в усах, с очень голубыми глазами, слегка прищуренными, умными.
— Здравствуй, Ульяныч, — подавая руку и застегивая пуговицы на линялой гимнастерке, поздоровался он. — А я все гадал: приедешь ли? Сызнова не вытерпело ретивое?
— Не вытерпело. Весь апрель собирался.
— Весна, Ульяныч! А что здоровьишко?
— А ну его! Сиди берегись, с тоски зачахнешь.
— Как же, как же без воли? А товарищ ваш…
— Прошу, познакомься. Зовут Василий Андреевич. Ученый, кандидат наук. Тоже захотел отдохнуть, глухаря послушать.
— Очень рады, — сказал Леонид Иванович, подавая Антонову руку. — А вы, извиняюсь, по каким наукам?
— Он физик, — ответил Анатолий Ульянович. — Теоретик.
— Читали. Ученые люди — нужные. Летом приезжают ко мне старичок один и женщина. Тоже ученые. Только они по травам. А вы, значит, по молекулам?
— По молекулам, — улыбнулся Антонов.
Девушка оторвалась от книги и, прищурившись, взглянула на Антонова. Похоже, она все-таки слушала разговор. Горожанка, штукатур-маляр, на праздники приехала и отчаянно скучает, решил он. А родилась, наверное, на этой печке, которую теперь от души презирает.
Варя отодвинула тарелку. Раза два Антонов поймал на себе ее хмурый взгляд. Потом она вышла на крыльцо, шикнула на петуха — дверь избы была отворена — и что-то сказала подошедшему Косте. Потом застучала каблуками в сенях.
Леонид Иванович умылся из гремучего рукомойника, вынес из другой комнаты тулуп, ружье и сообщил, что можно ехать.
— Папа, возьми меня в бор, — вдруг сказала Варя.
— В бор? Охотничать? — улыбнулся Леонид Иванович. — Мы же с ночевкой.
— Ну и что? Я возьму мамину шубу. Хочу в бор.
— А мать? Она же меня съест! Потащил, скажет, девку по сограм шататься. Что тебя за муха укусила?
— А что мне дома делать?
— С матерью посиди. Она поглядеть на тебя не успела. В кино сходи.
— Очень нужно! Не возьмешь в лес — сегодня же уеду в город.
— Свезу, свезу, будет случай, — улыбаясь, пообещал егерь.
Леонид Иванович, видимо, гордился дочерью.
Пугливая лесная дорожка шуршала прошлогодним листом. Обогнув болотину, с лохматым кочкарником, она перебралась по трухлявому мостку через ручей, сверкавший в густой дреме прошлогодней крапивы. И мостик, и колеи дороги усыпаны были острыми коготками расклюнувшихся осиновых почек. Вдруг донесло медом: в низинке нежились под солнцем желтые шары цветущего тальника. Машина петляла по лесу, из яркого солнца вдруг ныряла в прохладную сосновую тень, будто опускалась в зеленую бездну.