На глиняное захоронение с двух боков и на верх нагребается яро пылающий уголь, нажженный из коры и смолья. На уголь ложатся сухие, как порох, дровца, янтарная, в канифольных наплывах, кора, корни, сучья, щепа. Теперь – дай температурку!! Скоро, скоро дай! Чтобы верхняя оболочечка глины схватилась.
Юра инструктирует углежогов.
Соперник его краешком глаза, конечно же, замечает и отмечает все эти ухищрения, тонкость дела, его ювелирность и таинство. Он заметно убавил апломба, вспотел у костра, молча крутит свою рукоятку. Вместе с ней над пылающей грудой углей, словно бы при замедленной съемке, крутится и истекающий жиром глухарь. То – по ходу часовой стрелки, то – вспять. То – по ходу, то – вспять. Ожидала ли ты, сибирская птиченька, угадать на такую механику! Понаехало в твои дикие, нелюдимые вотчины всеискусных и шумных народов – всяк на свой манер тебя, птиченьку, и поджаривает. Из-за тысяч верст собрались к кострам. Повар с поваром спорят, видишь ли. Что-то будет...
Кавказец разгреб под вертелом угли и теперь «притомлял» глухаря, остужал. Крылья у птицы от лютого жара встопорщились, пальцы лапок дымились, румянились мускулистые ноги, тушка выглядела соблазнительно. Вызывающе соблазнительно!
У костров уже хлопотали помощники. Расстилали газеты, ломтями нарезали хлеб, кто-то срочно помчался за солью.
Юра пока не спешил, чему дальнозоркий южанин лишь радовался. Его верным союзником был взбодрившийся, разыгравшийся в недрах публики аппетит. Голод – критик отходчивый. Это он знал. И поэтому, как ты там ни крути, а первый глухарь должен быть несравненно вкуснее второго. И по Павлову и без Павлова. Любой грузчик докажет...
Снятого с вертела глухаря все, конечно, хвалили. Ели дружно, напористо, даже косточки, кажется, череп, хрустнул и всхлипнул на чьих-то зубах.
– Вкуснота! – сказал кто-то, чуть ли не по-французски протиснув русское слово сквозь нос.
«Рот занят – в носы говорят», – засек про себя Христолюбов.
– А дымок!.. Замечаете, какой несравненный ни с чем аромат птичья шкурка с дымком… в себя внюхала?
«Шкурой нюхать наладились», – комментировал Юра.
– Глухарь вообще... мясо серьезное.
«Правильно. Золотые слова».
– Невольно поверишь в искусителя-змея, – подняла вдовствующая дешифровщица на кавказца томные, как у лани, глаза.
«Эта... к древу познания, должно, пробирается», – ревновал в одиночестве Юра.
Кавказец воспрянул, был бодр, оживлен, говорлив и уверен.
– Эта... эта... это у меня ишо специя настояшэва нет. Был бы специй – вообще... На два чалвэк не хватило бы. Такой травка кавказский растет... сумах. Ах, женскими губками пахнет.
– Пачему не попробуешь! – звал он Юру к останкам своего глухаря.
– На голодном бы острове я его ел, – защищался, как мог, павший духом и верою Юра. – На барже... В Тихом океане...
– Тогда я... Тогда я твоего... Рабинзон Крузо буду – не пробую! Лучше Пятница съем!
– Еще шесть дней в неделю останется, – вяло отзывался Юра.
Глиняное изваяние выгребается из углей. Юра смачивает в воде осиновый веничек и обрызгивает своего «фараона». Раскаленная глина поет и свистит. Потом долго шипит. Взвивается от нее густой белый пар, пышным клубом вставая в вечерней прохладе. Глина трескается от холодной воды и, отторгнутая изнутри глухариным подкожным жиром, пластинами, треугольниками, полукружиями, беспрепятственно отстает от дымящегося, горячего туловища. Глухарь чист и румян. Отдыхает в блеск, в хруст испеченная кожица. Жир настолько ее пронизал, что она отражает костры, тление углей, далекие звезды.
Юра складывает горячую тушку на кухонный алюминиевый поднос и вытягивает из шва отпотевшую нить. Потом ножом с вилкою разваливает глухаря пополам.
По тайге – дух! Неописуемый, необсказуемый дух по сибирской тайге. Ягода истомилась, сомлела, жарким соком впиталась вовнутрь глухаря. До сплетеньица жилок, до косточек, до подгрудной дужки и далее. Гречка тоже не собственным соком напитана. Жиром, клюквой, брусникою, диким запахом птицы – он пахнет последней зарей...
Неизбранное жюри оказачило под доброе похвальное слово и второго сибирского птичьего «дедушку», но первого места решило не присуждать.
– Ничья! – похлопывая себя по тугим животам, заявила братва – взрывники, бензопильщики, слесари и шоферы.
– Ничья! – присоединилась к ним и техническая интеллигенция.
– Если бы специя... – улыбнулся смущенно южанин.
– Если бы с капустой... – пожимая сопернику руку, загадывал Юра. – Лось мое первое место увел.
Но «увел» и похитил капусту не лось.
Помнится, гоголевский герой, съев дыню, надписывал на пакетике с ее семенами: «Сия дыня съедена...» Далее следовало число, месяц, год, обстоятельства.
Христолюбову, будь он гоголевский герой, надлежало бы написать на мешке с кочерыжками: «Сия капуста съедена августа, двадцать восьмого дня, тысяча девятьсот шестьдесят шестого года. Вахтовый автобус номер» и т. д.
Таким образом, пять вилков раннеспелой капусты были бы вписаны в историю освоения Тюменского Севера! Пять! А где же шестой! Лось съел!
Наутро, после «ничьей», откормив народ завтраком, наметил себе Христолюбов класть плиту в камералке. Заметим, что поставлен он был в повара не из-за выдающихся кулинарных способностей. Отнюдь нет. Мастеровит был Юра. Умелые и въедливые у него руки. Геофизики собираются у Светлого озера зимовать, сделать его базовым для тщательной разведки шаимских площадей, и парни, скооперировавшись по трое, по четверо, загодя рубят избушки. Парни рубят, благо лесу вокруг – тайга, а Юра в свободное от плиты время ставит в тех дивных избушках дверные и оконные косяки, плетет рамы, стеклит их, кладет печи и плиты. На этой неделе порадовал он ребят банным яростным паром – сложил в баньке каменку. Плеснешь ковш подумаешь – паровоз взорвался. Свист идет! Не каменка, а соловей-разбойник. А сколько дверей сколотил и навесил он! Кухоньку оборудовал, котлы вмазал, столы, полочки, посудомойку... Зарабатывает Юра нисколько не меньше других, так как руки его постоянно в делах. Притом руки бессребреницы. Кому он ни нужен, кому ни делал добра... Сейчас вот плиту в камералке наметил. Здесь женщины. Работа у них неподвижная – дешифровщицы. Организовать им теплышка... Юра наносил кирпичей, растворил в лотке глину, оставалось добавить в нее ведра два песка. Песок высился неподалеку от кухни. Сам же Юра его и копал, и возил, нагружал и сгружал. Сейчас... вонзив в его островерхую груду лопату, Юра, естественно, тут же приподнял ее. Приподнял и обмер... Песок с лопаты потек, весь стек, а посредине, словно могильный череп, остался лежать кочан злополучной капусты.
Рисовать или заснять Юру с открытым испуганным ртом было некому.
– Ко-ро-е-ды-ы! – с догадкою вымолвил он, уходя от испуга.
– Ко-ро-е-ди-щи! – расползлись его толстые губы в улыбке.
Короедами в лагере называли детей. Было их человек шесть, вывезенных на лето из городов к синим ласковым водам Светлого озера, на природу, на чистый, тайгою, зарею и солнцем процеженный воздух. Крепни, грудь, голубейте, глазенки, пейте летнее дивонько, что вокруг вас! Взрослым, остающимся на день в лагере, в том числе Юре, было поручено их наблюдать. Надзирать несмышленышей. В этом случае Юра, чтобы дети не вольничали и не уходили далеко в тайгу, сочинял им не очень снотворные сказки про Бармалея – духа необжитых мест. Четверо на днях улетели – учебный год начинается, а близнецы, по пятому годику, Аленка с Бориской, живут по-прежнему в лагере. Их отец выезжает с сейсмостанцией в «поле», регистрирует взрывы, а мать работает в камералке, расшифровывает с испещренных широких листов послевзрывное эхо земных глубин. На зиму она уезжает с ребятами куда-то на юг и там живет до весны.
Юра дружен был с близнецами. Напоминали они ему, короеды, собственных Наташку с Виталькой. В том же возрасте... Много раз обещал им Юра принести с охоты Бармалееву голову.