— Как хорошо! — вдруг негромко сказал он, подняв голову от своего почти невидимого чертежа. Выпрямился во весь рост. Повел плечами. Взглянул на кремлевскую стену, коричневато-красную, как давнее боевое знамя: — Все, что человек знает, открывает, все воплощается в архитектуре!.. После войны мы — те, кто останется жив,— снова начнем строить города!

Оля смотрела на него как завороженная. Ее поразило только что сделанное ею наблюдение, которое она не умела сформулировать ни вслух, ни даже мысленно. Только чувствовала. И чем дольше глядела на своего волжанина, тем яснее чувствовала: его небольшие глаза подчеркивали выразительность крупного лица, как узкие бойницы древних башен подчеркивают их мощь.

Оля Пахомова любила древнее русское зодчество: сочетание строгих линий и нарядного узорочья, гулкие своды старинных галерей. И обыкновенные старые жилые здания любила — дома, похожие на монументы благодаря их широким простым стенам. Мечтала Оля поступить когда-нибудь в архитектурный институт. Шепотом — от волнения — спросила:

— А вы архитектор?

— Нет, я на выборной комсомольской работе в очень старом русском городе.

«И я живу в старом русском городе. Может быть, мы соседи? Может, ему нравится все, что я люблю?» — подумала Оля, но донимать его расспросами не решилась.

Они не заметили, как остались вдвоем, молча сели на скамейку. Оля дотянулась до его руки, хотела убедиться, что не только его пиджак на ее плечах, но что и он сам рядом.

— Я не архитектор, — повторил он. — Но комсомольский работник должен знать многое. Впрочем, разве только комсомольский работник? — Он шутливо похлопал Олю по плечу, как бы смягчая серьезность тона: — Пожалуйста, не забывай, что ты тоже должна учиться, учиться и учиться!

— Учиться, но на кого? Кем я смогу быть?

Может быть, он сейчас скажет: «Архитектором…» И ей хотелось задать еще очень важный вопрос, но она не знала, как сформулировать поточней.

— По-моему, экономистом… У тебя естественная подготовка к этому, раз ты работаешь на заводе…

Оля вздохнула. И спросила, кажется, все еще не очень, точно:

— А что самое главное, хорошее надо стараться делать в себе? Ну то есть воспитывать в себе?

Он ответил так, словно ответ на этот вопрос был им давно продуман:

— Умение мыслить. И надо уважать эту способность в других.

Так неожидан был ответ, что Оля растерялась, даже отодвинулась от своего волжанина. Как же это так: «умение мыслить»? Не стойкость в борьбе за пролетарскую революцию, если придет война, и не железную дисциплину на работе, а умение мыслить! Классовый враг тоже умеет мыслить, так что же, его уважать за это?! Надо будет потом еще раз спросить…

Издали по дорожке к ним приближалась песенка. Оля знала ее: из спектакля «Много шума из ничего». Спектакль только еще репетировался в Театре Вахтангова, а на Олином заводе коллектив самодеятельности тоже готовил эту пьесу.

Парень прошел мимо, напевая:

Звезда моя, краса моя,

С которой я обвенчан,

Ты — лучшая, ты — самая

Любимая из женщин.

Олин волжанин проводил парня взглядом и одобрил:

— По-моему, хорошо: «Звезда моя, краса моя, с которой я обвенчан…»

«Обвенчан» было такое совсем некомсомольское слово, что Оля сначала не нашлась, что ответить. Тем более что ей нравились не первые, а последние строчки: «Ты — лучшая, ты — самая любимая из женщин». Но даже молчаливая неискренность по отношению к ее волжанину казалась Оле почти предательством их удивительной обособленности, их странного сообщничества. И, не осмелясь возразить, Оля все-таки высказала свое:

— Больше всего на свете я хотела бы любви на всю жизнь. Понимаешь, вот отсюда, — она показала на кремлевскую стену, — и через весь этот сад, и через всю Москву, и через мой город, через всю Россию, через всю землю. Ух, представляешь?! Ой, я говорю «представляешь», а сама не представляю, только чувствую!

И снова он ответил так, будто уже давным-давно был во многом согласен с Олей:

— Я тоже… за такое большое чувство…

Но Оля угадала недоговоренность, искоса, снизу вверх выжидательно посмотрела ему в глаза.

— Очень часто большие чувства не выдерживают маленьких испытаний, — сказал он, кажется, самому себе. — Причем большие испытания выдерживают: разлуку, лишения, мало ли что! А маленькие — нет. Особенно для девчат характерно. Ну, допустим, он занят и говорит ей об этом. А она разлуку выдержала, а вот то, что он сегодня занят и не может поговорить с ней лишние пять минут, не выдерживает. Чудно, верно? — спросил он, кажется, себя…

— Я этого еще не знаю… — Она запнулась. — У меня… до съезда… никого не было… — И вдруг, решилась: — Я уверена, что выдержу и большие, и маленькие испытания!

— Выдержишь? — Он, кажется, удивился.

И она, сама того не сознавая, сказала не как девочка — как женщина, словно заглянула куда-то вдаль вслед за его взглядом:

— Выдержу. Я всегда буду понимать, что ты очень занят, и буду счастлива от каждой минуты, когда вместе, как сейчас!

— Хорошо, — почти строго сказал он.

И было долгое молчание — без неловкости, без стесненности друг другом. Счастливое молчание. Постепенно и естественно в его обособленную высоту стали входить черты обычной жизни, знакомые Оле будни. Но ведь и они были интересны и, конечно, важны для ее волжанина?!

Оля стала рассказывать ему про техучебу. Он сначала слушал рассеянно. А Оля вдруг почувствовала, что может доказать ему, какое это важное дело, если он забыл, она-то знала, она отвечала за все кружки по заводу и за общезаводской семинар, столько раз записывала ход занятий. И даже привезла свои записи на съезд, ведь могут кому-нибудь понадобиться! Инженер Лысогоров прав, мы работаем не так, как надо. За границей рабочий устанавливает деталь и налаживает станок, допустим, пять часов, а два часа работает. А у нас установит кое-как, а потом мучается: стружку пройдет — мало; надо снова; до середины дойдет, померит и бросит — брак. На днях одному дали точить какую-то сложную деталь, пятнадцати минут не прошло, он кричит мастеру: «Готово!» Мастер удивился: «Неужели готово?» А тот отвечает: «Готово, запорол!»

— Неплохо. — В его голосе была улыбка. Он достал блокнот и записал что-то.

Ободренная, Оля рассказала, как из-за авралов срывались занятия общезаводского семинара техучебы, и если даже попросить другого руководителя вести семинар, все равно занятия будут срываться, потому что хочется попросить хорошего инженера, а хорошие то и дело на авралах, ведь авралы то в одном, то в другом цехе непременно.

— И я уже придумала, — рассказывала Оля, — подключить комсомольскую «легкую кавалерию», чтобы поинтересоваться поглубже, в чем причина таких частых авралов. И «легкая кавалерия» провела налеты, но ничего толком не выяснила… Может быть, потому, что мы неправильно называем: «налет легкой кавалерии»? Надо не «налет», а как бы товарищеская взаимопомощь…

— По-моему, ты права.

— Вы что-то очень много написал, — Оля смущенно показала на его блокнот.

— Ты всегда так говоришь: «вы слушал», «вы написал»?

— Нет. Впервые в жизни… И на всю жизнь.

Вечером в общежитии Оля снова достала из чемоданчика крепдешиновую кофточку, розовую с черным горошком, и решила: завтра наденет все-таки именно эту! Хотя, может, и слишком великолепно. И, сама себе не признаваясь, что хочется ей принарядиться для человека, которого она полюбила, Оля рассуждала так: «Кажется, будет выступать Алексей Толстой, а он граф, привык видеть роскошные вещи вокруг, значит, такая кофточка будет выглядеть вполне уместно!»

Но в уголке Олиного сознания была мысль, что в розовой кофточке с черным горохом она, Пахомова Оля, прямо-таки хорошенькая. «Если он не подойдет ко мне, сама подойду к нему под любым предлогом!»

Ребята ушли в кино, Оля была в комнате одна. Не стала читать книжку, которую взяла в Москву, — «Бруски» Панферова, — а села записывать в дневник свои мысли. Было у Оли два дневника: один — для записи дел и поступков, другой — для самых важных мыслей, не только своих, но, конечно, главным образом своих собственных. Сначала была одна тетрадка для всего, но Оля заметила, что не успевает записывать дела и поступки, мысли мешали этому. А с тех пор как завела две тетрадки, получалось более организованно. Дневник для дел и поступков Оля носила с собой в Кремль. Дневник же для мыслей она старалась прятать так, чтобы никто не нашел. Сейчас сама еле разыскала, потому что запрятала его в теплые рейтузы, которые тетка сунула в чемоданчик на случай, если в Москве в апреле ударит мороз.

Оля писала, стараясь, чтобы мысли не перескакивали с одного на другое, а шли серьезно и последовательно:

«Человек в своих поступках, даже в своих чувствах часто руководствуется боязнью того, что о нем скажут. А вот если представить себе человека на грани смерти — в бою или от болезни, — ему уже, наверно, нет или почти нет дела до того, что о нем скажут… Например, в отношении его поступков, вызванных любовью или ненавистью. Перед войной человек, наверное, готов при всех, не стесняясь, признаться в своей любви, и пусть скажут о нем все что угодно, все равно! И уж конечно нет такого: «А что он подумает, если я лишний раз посмотрю на него?» Словом, люди трусливы в проявлении любви, потому что они забывают о смерти. Если бы они помнили о смерти, они были бы более энергичны, более сильны, более смелы, более счастливы в жизни… Словом, чтобы быть счастливой, надо научиться чувствовать смерть!»

Оля прочитала последнюю фразу еще и еще раз, пораженная такими пронзительными, легшими на бумагу прямо-таки независимо от ее воли словами! «Но ведь правда так!.. Завтра спрошу у него — права ли я?»

Оле не показалось странным то, что она уже готова была делиться с юношей в белом свитере своими самыми сокровенными мыслями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: