В воскресенье вечером он решил, что завтра подаст рапорт начальнику экспедиции и попросит неделю отпуска в счет очередного, мотивируя его всеми правдами и неправдами. Он чувствовал: нельзя ему прерываться, нельзя упускать найденное, нельзя не окончить начатое. Иначе…
Иначе не могло быть.
Отпуск ему дали. Хотя с видимым неудовольствием, но дали. Лев Петрович решил, наверное, что Громов хочет отгулять «на всю катушку» перед тяжелыми временами. И никому на ум не пришло, даже близким друзьям-приятелям, что Паша Громов тот, да не тот, что и уходит он в глубокое подполье (так он всем объявил, чтобы не трогали) не по причине душевной депрессии (так о нем многие думали), а как раз наоборот.
И вот в следующий четверг, уже во втором часу ночи, он окончил свои записки, поставил жирную точку, но через минуту приписал вот это:
В отделе кадров Северо-Восточного геологического управления мне дали направление в Восточную комплексную экспедицию. Я не возражал».
— Я не возражал! — громко повторил Громов, вставая. Он широко и блаженно потянулся, сделал глубокий вздох, потом разом выдохнул и, скрючившись завис над последним листом.
Может быть, еще прибавить что-нибудь эдакое, легонькое, с «клюквочкой»? А то больно уж протокольно: «Я не возражал». Да кто ты такой, чтобы возражать? Салага, неудачник, отщепенец, уголовник, жена бросила»… Все это повторял про себя Громов с каким-то внутренним ликованием, необъяснимым, чистым, раскрепощенным, без оглядки на прошлое, без слез о настоящем и с верой, большой и прекрасной, в будущее.
Простим ему, двадцатидевятилетнему мужчине, юношеский порыв, детский восторг перед собственным творением или лучше позавидуем. Он еще долго не успокоится. Он еще будет стоять на улице под ветром в своем белом с серыми оленями свитере и смотреть в небо. И к нему придут такие вот слова: «Ветер и звезды. Звезды большие и голубые, как кристаллы аквамарина. Светят они пронзительно. Смотреть на них больно. Но не смотреть никак нельзя».
И как только они к нему придут, он почувствует, как холодно на улице. Дрожа от озноба, он быстро вбежит в балок. Запишет торопливо и коряво на первом попавшемся листке эти слова о ветре и звездах, пока слова теплые, пока не забылись. И неизвестно, от чего он согреется, разденется до трусов и майки, залезет под одеяло и, пристроившись поудобнее на подушке, спокойно уснет.
Записки Громова
I. То, что отстоялось в памяти
Я — человек. Этим и интересен. Об этом и пишу. Пишу то, что отстоялось в памяти. Другое — почему я себя человеком считаю.
Фамилия — Громов: очевидно, когда-то, кого-то из древних моих предков убило молнией. А думали, что громом. Знаю свою родословную только до дедок и бабок. Громов-дед умер от горячки, когда отцу было полгода. Оба деда пахали землю: один — на Брянщине, другой — в Новгородской губернии.
Родился 8 марта, отчего всю сознательную жизнь мучаюсь и день рождения справляю 9-го; год рождения 1937-й, место рождения — город Хабаровск.
Отец: Родион Николаевич Громов — начальник геологоразведочной партии. Перед войной работал в верховьях Колымы. Последнее письмо получено в конце 1941 года. Весной товарищи сообщили, что умер от крупозного воспаления легких и похоронен в Перекатном.
Мать: Елена Павловна, преподаватель истории в школе.
Брат: Андрей — на два года старше меня. Учительствует в Благовещенске. Литератор.
Отчим: Всеволод Петрович Быков, служащий в морском порту. Ныне на пенсии.
Громовых в Союзе больше чем достаточно. Даже обидно.
Убитая рыжая лошадь на дороге между Шимском и Медведем (недалеко от Старой Руссы); до бабушки, в Уторгош, не доехали — из Медведя навстречу гонят скот. Едем в Старую Руссу на фронтовой машине.
— Кто убил коня? — спрашивает Андрей (ему шесть лет).
— Его убили фашисты, — отвечает политрук в пилотке и с зеленой флягой на ремне.
— Кто-кто? — вмешиваюсь я.
— Фашисты, — говорит Андрей. — Они немцы.
Конец июля 1941 года.
До сорок шестого года был уверен, что все немцы — фашисты.
Эвакуируемся — едем домой. На одной из станций мама купила нам сырого молоха. Выпили. В вагоне на полу нашел зеленый огурец и съел. Пронесло с кровью. С тех пор никогда не пью молока в таком страшном сочетании.
Буду горным инженером. Как папа. Буду лазать по горам и искать золото (мамино кольцо на пальце из чистого золота) и «тулмалин» (кристалл турмалина стоял на отцовском столе — наследство). Это будет тогда, когда разобьем всех фашистов, то есть немцев.
Четыре года. (Снова эвакуация.) Наш товарняк остановился на полустанке. Напротив стоит эшелон, идущий на фронт. Солдаты угощали детей сухарями и довоенным печеньем. Мне досталась печенина. Выхватил из рук солдата зубами.
— Ты мне, малыш, чуть палец не откусил.
— Как тебе не стыдно? Как собака! — рассердилась мама. Огорчился. По-моему, плакал. Потом заснул. Первый раз в жизни летал во сне за сухарем. Поймал его на лету зубами и снова взлетел. Как ласточка!
Семь лет. Таскаю из дому папины бритвы «Стандарт» (папы нет — бриться некому) и продаю на барахолке по 30 рублей пачка. Иногда беру пачки китайского чая — тоже по 30 рублей. Деньги складываю в отдушину под домом.
Однажды нашел на чердаке пачку стеклянных фотопластинок «Фотокор». Принес на базар. Содрал черную бумагу, разложил и начал торговать поштучно. Никто не покупал. Очень удивлялся: пластинки-то были совсем новенькие, желтенькие.
Накопленные 147 рублей украли. А я хотел купить два килограмма мороженого и всех накормить. Мороженое стоило 120 рублей килограмм. Пришлось попробовать всего один раз. Мороженое со льдинками — страшно вкусно!
Мама все узнала. Плакала: «В колонию отдам! Не нужен мне такой!» Я ревел. Не отдала.
Восемь с половиной лет. Дома у Юрки Буслаева есть махорка. Мы крутим цигарки, залезаем на чердак и курим, не взатяжку, но до тошноты. Разговариваем о том времени, когда везде будут папиросы.
Девять лет. В институте микробиологии Пастера, что и по сей день стоит на углу улицы Шевченко и бульвара, плохо хранили коробки с ампулами противостолбнячной сыворотки. Если метко их бросать с крыши дома, они разрываются под ногами у прохожих. Прохожие пугаются.
Амур. Утес. Бесконечная и свободная даль левого берега. Мутная теплая вода летом. Розовые торосы зимой. Старый рыбак Кириллыч Оловянников с лодкой и переметами. Катание на льдинах по весне. Еще ржавые обрывы от парка к Амуру, где лихо играть в пятнашки. Начиная с третьего класса, рыбалка с ночевкой и без. Мама прозвала меня «карасятником».
Рим стоит на семи холмах, Хабаровск — на трех.
Привезли в Хабаровск трофейные фильмы. Сложили в каменном сарае на берегу. Мы нашли лаз. По вечерам наша улица Шевченко — первая от Амура — плавала в белом дыму. Красиво!
На крючок перемета попался утопленник.
В анатомическом музее мединститута скелет Красноглазова (2 м 45 см!). Был он грузчиком, говорили. И однажды поймал бревно, сорвавшееся со штабеля.
Вокруг ливень слепой, а в нашем дворе его нет.
Купил в магазине «Учебные пособия» коробочку камней «магнитный железняк». Удивился, что ничего не притягивает. А на картинке в учебнике «Неживая природа» магнитный железняк весь был обвешан железными иголками. Мама дала компас отца. Стрелка бегала за купленным черным камушком, а за простым — нет.
Дом двухэтажный, старый, построенный каким-то акционерным обществом. Печати общества на крыше, на оцинкованных листах, сохранились. Дом кирпичный. Стоял на улице Шевченко слева, если вверх к Комсомольской площади идти. К окну на втором этаже, к нашему окну, протягивалась лапа корявой лиственницы. Выше — поликлиника, ниже — яма с затхлой зеленой водой, где ходят наши модели под парусами, еще ниже склады, крытые оцинкованным железом, в самом низу речной вокзал, за ним — нижний базар, дальше вонючая речка Плюснинка.