— Пойдем ко мне. У меня сестра и больше никого. Переночуешь, а утречком уедешь. Выспишься…

— Какой тут сон, Настя…

— Самый сладкий… Или боишься за свой авторитет?

— Пустое говоришь.

— Извиняй, Василий Иванович. Сдуру брякнула. От обиды. Не серчай. Одиноко мне, тяжко. А тут еще эта весна. Мне ведь уже тридцать. Понимаешь? И весна. Вся кровь внутри перекипела. Да только из жалости мне ничего не надо. Не хочу. Пусть лучше высохну. — Она горько улыбнулась. — Я ведь думала… Все еще считаю себя молодой и красивой…

— Ты и в самом деле такая.

— Правда?

— Правда, Настенька…

…Поднялись затемно. Он торопливо собрался.

Она вышла за ним на крыльцо. Полураздетая, розовая и горячая со сна.

Василий Иванович с трудом оторвал ее от себя.

— Когда теперь? — глухо спросила она.

— Не знаю, — с трудом проглотил сухой комок.

— Ох, — простонала она.

В этом коротком бабьем «ох» было столько душевной боли и обиды, что Рыбаков вдруг пожалел о сказанном. «Надо было не то, не так», — подумал он и хотел сказать что-нибудь ласково-решительное, но она опередила. Гордо подняла голову, посмотрела ему в глаза и твердо проговорила:

— Ладно уж. Не обещай, не насилуй себя. Век тебя не забуду, а о себе не напомню. Прощай. Светает. Скоро люди просыпаться будут. Прощай.

— Прощай, Настенька, — подал ей руку.

Настасья Федоровна взяла ее, прижала к груди и потянулась к нему. Василий Иванович заглянул ей в глаза и понял, что любые слова сейчас — пустой звук.

Это открытие до краев наполнило его упругой, звенящей радостью и неукротимой силой. Он расстегнул воротник гимнастерки, сдвинул фуражку на затылок, легко, одним махом вскочил в ходок.

3.

Ходок катился мягко и плавно. Рыбаков привалился спиной к плетеной спинке коробка и полузакрыл глаза. Он спал и не спал, видел и не видел, слышал и не слышал. Мимо проплывали высокие тонкие березы. Издали они походили на огромные свечи, горевшие ярким зеленым огнем. У подножия берез стелился дивный ковер из трав и цветов.

Василий Иванович как будто впервые увидел окружающее его разноцветье, услышал птичий пересвист и сонный шелест леса. Он жадно вбирал в себя краски и звуки весны.

Вдруг утреннюю дремотную тишину разворотил гул тракторного мотора. Василий Иванович посмотрел по направлению шума. Справа от дороги сквозь редкие стволы берез просматривалась большая черная равнина. Это были поля колхоза «Колос».

Рыбаков выпрямился, натянув вожжи. Воронко фыркнул, побежал быстрее. Перелесок кончился. Потянулась большая, полого спускающаяся вниз пашня. Он скользнул по ней взглядом и сразу увидел вдали у опушки полевой вагончик трактористов. Отражая лучи восходящего солнца, окошко вагончика полыхало ярким желтым огнем. Рыбаков долго не мог оторвать от него взгляда, а когда отвел глаза, увидел рядом с вагончиком трактор и лошадь в упряжке. Они стояли бок о бок. Несколько лет назад такое соседство показалось бы диковинкой. Бывало, заслышит лошадь шум мотора — и в дыбки. Дрожит, брыкается и, закусив удила, летит как бешеная, не видя куда.

С дальнего края поля медленно полз трактор с сеялкой. Издали он походил на большого жука. В детстве Василий Иванович любил возиться с разными жуками, гусеницами, бабочками. Однажды он принес в класс черного навозного жука и незаметно сунул его в портфель молоденькой учительницы. Какой крик подняла она, обнаружив Васькин «сувенир».

Даже сейчас, много лет спустя, вспомнив об этом, Рыбаков не сдержал улыбки.

Воронко сошел с дороги и, увязая по бабки в пахоте, медленно побрел к вагончику.

Вокруг стоявшего трактора суетились люди. Был там и председатель колхоза Сазонов. Он первым увидел Рыбакова и пошел ему навстречу.

— Здравствуй, Василь Иваныч.

— Здорово. Что у вас?

— А, — Трофим Максимович махнул рукой. — Одна морока. Дали машину сопляку в руки. Час работает, два стоит. Вчера полдня простоял, язви его, и сегодня не знаю, пойдет ли.

— Механика вызвал?

— Нет его. Болеет. Привез директора МТС.

— Бобылев здесь?

— Трактор лечит.

Они подошли к трактору. Возле него крутился молоденький тракторист с помощником, совсем мальчишкой. Из-под машины высовывались сапоги, облепленные рыжей грязью.

— Здорово, директор! — крикнул Рыбаков.

— Здравствуйте, Василий Иванович, — откликнулся надтреснутый голос из-под трактора.

— Что стряслось?

— Прокладку пробивает. Уже кончаем.

— Ну, кончайте. — Рыбаков отошел в сторонку с Трофимом Максимовичем. — Поджимает весна?

Сазонов наморщил лоб, дернул себя за мочку оттопыренного уха.

— Еле поспеваем. Еще гектаров сто двадцать осталось.

— Денек сегодня — загляденье. — Василий Иванович снял кепку, кинул ее в ходок. Легко нагнулся, зачерпнул горсть влажной земли, помял ее в кулаке, поднес к носу. — Чуешь, как земные соки бродят, аж хмелем в голову ударяет. Созрела землица. Только успевай обсеменяй. Когда кончите?

— На неделе.

— Хорошо.

Разговаривая, они дошли до межи. Рыбаков носком сапога разворошил ровную зеленую щетину молодой травы, улыбнулся.

— Ох и трава нынче, Максимыч. Прет, как на опаре. Добрые будут покосы. Не прозеваешь — с кормами зазимуешь. Хороша весна.

— Добра, — согласился Сазонов.

— Ты знаешь Панину делянку? За оврагом, на границе с вашими землями?

— Знаю, — не сразу ответил Трофим Максимович и испытующе посмотрел на собеседника.

— Вот и хорошо. Там почти девяносто гектаров отменной земли. В прошлом году ее не обрабатывали, пустили под залежь. И нынче тоже. Я вчера ее смотрел. Уж молодые деревца проклюнулись. Еще год — и пропала земля, проглотит ее лес.

Трофим Максимович молчал. Он уже понял, куда клонит секретарь райкома, и сейчас думал над тем, как бы незаметно уйти от этого разговора.

— Ты почему молчишь? — насторожился Рыбаков.

— А что мне говорить?

— Пропадает земля. Разве тебе это безразлично?

— Не безразлично. Но при чем тут наш колхоз?

— Хитришь?

— Что нам хитрить? Они хозяйство развалили, бабы семечками торгуют, огороды свои холят, а нам…

— А вам на это начхать? Чужая беда сердце не сосет. Так, что ли? Молчишь? Так я тебе скажу. Бери эту землю. За лето обработаете ее под озимь. Мы узаконим это решением райисполкома.

— Куда нам еще девяносто гектаров? — Трофим Максимович испуганно попятился. — Мы и свою-то землю еле-еле годуем. На быках да на коровах.

— Значит, эта своя, а та дядина. За эту мы воевали, а за ту кто? Я вот «Коммунизму» предложил взять шестьдесят гектаров от Жданова. Взяли. И слова не сказали. Мы не имеем права отдавать землю пустошам. Это все равно что сдать врагу. Ты ведь хлебороб, Трофим Максимович, в твоих жилах чернозем. Неужто и впрямь тебе все едино — жива та земля или нет? Вся сила, вся красота наша — в земле. За то и зовем ее матерью. — Помолчал, задумчиво покачал головой. — Я вот свою мать почти не помню. Мне годов семь было, когда она умерла. И отца вскоре колчаковцы убили. Потаскался я по людям. Всего досыта хлебнул — и горького, и соленого. И к голоду, и к боли привык. А вот к тому, что матери нет, не мог привыкнуть. Она мне каждую ночь снилась. Теперь уж сам давно отец, а стрясется какая беда, сразу вспоминаю мать, завидую тем, у кого она есть. Какое же это счастье прийти домой и положить голову на материнские колени. Помню, ушибусь или ребята поколотят, от обиды и боли в голос реву. Никакого удержу. А мать погладит по голове: «Полно, Вася, ты же мужик», все как рукой снимет. Вот она — мать. А ты…

— Да что я, — обиделся Трофим Максимович. — У меня за них, чертей, вся душа изболелась. Только ведь не осилить нам. Сев кончим — покос надо начинать. Вы же знаете…

— Знаю. Вспахать Бобылев поможет. С ним я сейчас договорюсь. А чтоб тебе не колебаться, не насиловать себя, съезди сегодня же на Панину поляну. Погляди, как ее бурьян да чертополох подмяли. Поглядишь — спать не будешь, пока не перепашешь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: