Сто раз Гурий Константинович передвинул и переставил все, добиваясь сколь возможного уюта и комфорта, в пределах шести квадратов…

Из машины он вынес Асю на руках и, лишь перешагнув высокий порожек пристроенных к балку сеней, бережно опустил дорогую ношу, неотрывно следя за ней взглядом.

Ася мигом переоделась в легкий нарядный халат, переобулась в туфли-лодочки, поправила прическу и стала еще моложе, еще красивей, а затонувший в грязи балок с деревянной угловатой теснотой вмиг превратился в уютный желанный уголок, где даже гвоздь в стене ласкает и радует взгляд.

Нежные руки обхватили литую загорелую шею Бакутина, в щелке беспомощного прищура сверкнули переполненные счастьем глаза, упругие маленькие груди уперлись в широкую напружиненную грудь и…

Они пили и ели в постели, прижимаясь друг к другу, смеясь и озорничая. Чуть поостыв, Бакутин принялся рассказывать, как строили поселок и зачинали промысел, Ася изумленно всплескивала руками и хлопала в ладоши. Она гордилась им, любила его, принадлежала ему.

У нее было благородное лицо с нежным овалом чуть подсмугленных щек, по-девчоночьи пухлыми, яркими губами и округлым мягким подбородком. Оно всегда было слегка задумчивым и не то чуточку грустным, не то обиженным, причем чувства эти выражались с обнаженной детской непосредственностью и трогали и волновали мужчину. Рядом с ней хотелось быть сильным, красивым и добрым… Так, во всяком случае, считал Гурий Бакутин.

Она никогда не повышала голоса и даже защищаться как следует не умела. Ее откровенная беззащитность всегда повергала Бакутина в смятение, и, рассердясь на Асю, он спешил уйти, чтобы неосторожным словом, жестом или хотя бы взглядом не причинить ненароком боль легко ранимой душе…

Он спал так крепко, что не слышал, как поутру Ася выскользнула из-под одеяла. Накинув его куртку, она выпорхнула в сени, распахнула дверь и остановилась, пораженная унылым видом серой узенькой улочки, затопленной грязью, по которой с трудом пробирались люди. У самого порожка мазутно посверкивала черная лужа. Редкие крупные капли звонко бились о ее дегтярную гладь, и та колыхалась, того гляди выплеснется и зальет сени. Тихонько притворив дверь, Ася воротилась в балок, подсела к занавешенному серым мороком оконцу. «Боже мой… Боже мой… Какая тоска…» Мысли эти сразу отразились на ее лице, и, едва глянув на жену, Бакутин почувствовал неприятный холодок в груди.

Она подошла на его зов, послушно прилегла рядом, но как Бакутин ни старался, все-таки не смог воротить вчерашнее настроение.

Он принес ей новенькие резиновые сапожки и плащ-накидку. Как бородавчатую жабу взяла она сапог, с минуту вертела его перед собой, брезгливо отшвырнула. Подняла на мужа притененные длинными ресницами матово-черные глаза, и ее лицо жалобно дрогнуло.

— Ты хочешь, чтобы я жила здесь?.. Вот здесь? В этом вагончике?.. Ходила в сапожищах по непролазной грязи? Носила дрова и воду? Топила этот котел?..

Она вопрошала и вопрошала голосом, полным недоумения и обиды. Все жалобней, все болезненней. А он молчал. Что ей сказать? Что тысячи женщин, живущих и работающих здесь, в Турмагане, и не мечтают завладеть таким балком. Что и грязь, и неуют, и эти распроклятые сапоги — временно. Что счастье — не только в покое, в любви да согласии, но и в сознании собственной нужности людям, в борьбе, в риске… Она не поймет, чего бы он ни сказал. Не захочет понять…

Тогда в его душе ворохнулась обида, почудилась наигранность в позе и в словах жены, а ее красота вдруг стала холодной. Обида подкатила ежом к горлу — не проглотить, не выплюнуть без боли. Он вдруг почуял: сейчас все кувырком, он прямо, жестко и неотвратимо спросит жену — да или нет?

Она опередила:

— Ну, хорошо, хорошо, — сказала сломленно и горьковато. — Ну, конечно же, ты — повелитель. Мы с Тимуром при тебе, для тебя. Наконец, ты нас содержишь…

— Перестань, пожалуйста! — задушенно вскрикнул он, негодуя, и жалея, и любя.

— Хорошо, Гурий.

Эта покорность вызвала такую вспышку нежности, что Бакутин, порывисто подхватив Асю на руки, зацеловал, заласкал, и она снова одарила его той несравненной минутой блаженства, равной которой в природе не существует ничего.

А через три дня она уехала в Куйбышев, пообещав вернуться сюда вместе с сыном, как только тут потеплеет.

В первом же письме она не то чтобы отреклась от обещания, но и не подтвердила его, а из каждой самой безобидной строчки того письма прорывалось невысказанное: не могу! Не хочу! Не буду!..

Началась долгая изнурительная переписка-тяжба. А время мчалось вспугнутым зайцем. Бакутина назначили начальником новорожденного Турмаганского НПУ (нефтепромыслового управления), и он сдался, принял Асино условие и, сняв рабочих со строительства конторы НПУ, послал строить особняк. Прятал глаза от товарищей, мямлил что-то в ответ на их недоуменные вопросы. Только однажды взорвался и заорал:

— Так-распротак и разэдак… Имею я право на крышу? На семью? На личную жизнь?..

Особняк Асе понравился. Поменяв куйбышевскую квартиру на равноценную в Омске (там жили ее родители), — Ася с сыном появилась наконец в Турмагане.

Тут не то черт нанес, не то бог заслал к ним этого писателя. Тот все осмотрел, ощупал, с кем только не переговорил и укатил восвояси. А некоторое время спустя в столичном толстом журнале появился его очерк о первых нефтяниках Сибири под очень недвусмысленным заголовком — «Почему так?». Воздав должное первопроходцам, восславив их и воспев, сказав немало лестного и о Бакутине, писатель резко высказался против стратегии освоения нового месторождения: не обустроясь, не наладив быт, добывать нефть, на бегу возводя город и промбазу. Красочно живописав неуют нефтяников, автор попрекнул Бакутина особняком с крепостным забором. Да как попрекнул! «Этот особняк торчит занозой в сердце каждого рабочего. Ведь в Турмагане нет еще ни одного жилого благоустроенного дома. Строители, буровики, вышкомонтажники ютятся с детьми в бараках, балках и даже в землянках. И бельмом на глазу маячит этот теремок…»

Наверняка никто в Турмагане журнал этот не выписывал и очерка не прочел, да и сам Бакутин не скоро узнал бы о нем, не подкинь ему журнальчик радетельные друзья из объединения. Прочтя, Гурий Константинович испытал ранее неведомое чувство: смесь стыда, раскаяния и злобы. То язвительный шепоток послышится ему за спиной, то желчная насмешка почудится вдруг в чужом взгляде. Он стал сторониться рабочих и вовсе избегал разговоров с ними о жилье, так как в каждой фразе мнились ему не издевка, так невысказанный упрек. В конце концов, не выдержав, Бакутин пришел к секретарю только что созданного Турмаганского горкома партии Владимиру Владимировичу Черкасову и от порога:

— Не могу!

— Что стряслось? — встревожился Черкасов, выходя из-за стола навстречу.

— Не могу больше! — надрывно повторил Бакутин, подавая секретарю горкома журнал с очерком.

— Читал, — небрежно отмахнулся Черкасов.

— Читал?! — опешил Бакутин. — И молчал?

— Тебе больно — ты и кричи, — невозмутимо отозвался Черкасов, заученным жестом подталкивая вверх дужку очков.

— Но я же — коммунист…

— Слава богу, вспомнил.

— А вам все равно, что подумают, что скажут рабочие…

— Рабочие и подумали, и высказались, не дожидаясь этого журнала.

— Не слыхал…

— Не хотел слышать, — поправил Черкасов. — Вынеси благодарность писателю: прочистил тебе глаза и уши.

Ярость выжила голубизну из бакутинских глаз, те стали почти черными.

— Смеетесь?! Юродствуете?!

— Сочувствую.

— На черта мне ваше сочувствие! — взвыл Бакутин.

— Состраданье — не пособие, без заявления выдают, без расписки получают, — назидательно проговорил Черкасов, подавая Гурию сигареты.

— Да накажите ж вы меня за этот чертов особняк! Влепите хоть строгача!..

— Сам казни себя. Верши самосуд.

— Может, мне в петлю?

— Можно и так.

Бакутин осел на стул. А секретарь горкома придвинул папку, склонился над бумагами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: