Мишь надела накрахмаленный полотняный жакет в широкую розово-бежевую полосу и отправилась из дому. Вполне могла бы обойтись без этого неприятного поручения! Служить отдушиной — ладно; но бегать на посылках? Если б еще это ценили! Приветик, Мишь… (Такой знакомый энергичный альт!) Помнишь ли еще, что нам внушал Роберт Давид? Один за всех и так далее. За всех — ну, это, пожалуй, многовато, но за одного, вернее, за одну — с этим справиться можно. „Сделаешь это для меня, дорогая?“ — Уже в самом тоне, каким это произнесла Ивонна, звучала уверенность, что Мишь не откажет, — в ее тоне не было и следа просительное.
Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой: в этом — все законы человеческих отношений, сказал как-то все тот же Роберт Давид, в который раз отбросив планы урока и вместо склонения неправильных французских глаголов занявшись душой человека — это доставляло ему (а честно говоря, и нам) куда больше удовольствия. Ладно. Но интересно, вспомнит ли кто-нибудь это правило, когда нуждаться в помощи буду я?
Ах, этот Роберт Давид! Имя его — вроде заклинания для Миши, причем для нее — в гораздо большей степени, чем для остальных. Еще в школе, перед тем как ему войти в класс, она испытывала странное волнение, будто вот сейчас откроется какая-то главная истина, касающаяся ее одной. Эту главную, только одной ее касающуюся истину Мишь, впрочем, так никогда и не узнала (или их было слишком много, они годились для кого угодно, а потому— только не для Миши), но взволнованное ожидание не кончалось.
За стеклянной стеной ректората толпилось много народу; наверное, оформлять запись новичков помогали студенты.
— Мариан! — вдруг крикнула Мишь так, что пожилая дама за окошком демонстративно вскинула руки, вроде бы прикрыть оглушенные уши, но только поправила очки.
Мариан недоуменно оглянулся — голос-то знакомый, а вот в окошко ему была видна только талия окликнувшей его, опоясанная кожаным поясом. Он вышел в коридор.
— Мишь! — с непритворной радостью раскрыл он объятия. — Вот не думал, что и ты явишься пополнить наши ряды!
Не могу же я здесь, на людях, объяснить, что пришла записывать Ивонну, которой, видите ли, помешало явиться лично что-то чрезвычайно важное, ну просто жизненно важное дело! (Хотя сегодня, между прочим, последний день записи!)
— Хвала судьбе, столь ко мне благосклонной!
— Ты о чем?
— В гимназии ты всегда сидела за первой партой слева, а я — за последней справа, более удаленных друг от друга мест в классе не было. А здесь каждый садится, где хочет. По крайней мере знаю теперь, кто будет моей соседкой!
Мишь потащила его к скамье в коридоре, объяснив по дороге, что явилась она, к сожалению, не ради себя, а ради Ивонны.
— Подружка моя задумала обмануть судьбу, записавшись на медицинский, я ей только помогаю.
— Ты сказала „к сожалению“?
Мишь перевела разговор. Не признаваться же, что меня вдруг увлекла такая картина: внимательно-сдержанный Мариан сидит рядом со мной на лекциях. И так каждый день!
Храм святого Микулаша сиял на солнце неземной красотой — прекраснейшее на свете барокко…
„…Описание, хоть и не непосредственно, должно раскрывать картину внутреннего мира героев, в противном случае оно — балласт в современной прозе…“ Камилл снова углубился в „Теорию литературы“ Лукача. Ивонна, пожалуй, права: мой талант скорее раскроется в прозе… Вот прочитаю на сборнике стихов, черным по белому, собственное имя — и займусь теорией перед первыми опытами в прозе..
Бамм!.. Четверть шестого. Ивонна никогда не отличалась точностью, но она имеет право даже на нечто большее, чем традиционные четверть часика опоздания, с этим согласится любой. Единственный, кто, пожалуй, не признал бы за ней такого права, — мой отец. Он первым является в магазин, последним уходит, и горе той продавщице, которая опоздает на две минуты. Сегодня утром Камиллу даже жалко стало отца, когда тот покорно вздохнул: такое налаженное, процветающее заведение на главной улице, а единственному наследнику до него и дела нет… Но папа — молодец, он давно примирился с тем, что душа сына выше земных радостей, а может, даже выше весьма активного сальдо, или как там это называется в годовых отчетах! Быть может, папа подыщет со временем способного, до мозга костей честного управляющего, который когда-нибудь, когда старого хозяина уже накроет гранитная плита фамильного склепа на Ольшанском кладбище, будет не слишком обворовывать наследника, витающего в облаках…
„…Содержание определяет адекватную форму, а не на-оборот. Между содержанием и формой не должна возникать тягостная диспропорция, как между тощим телом и одеждой для толстяка…“
Строчки бежали перед глазами Камилла, не обретая смысла. Что могло задержать Ивонну? Киностудия — таинственные дебри, там, конечно, не придерживаются обычных рабочих часов, быть может, начинают и кончают позднее.
Бамм!.. Бамм!.. Половина шестого. Нет смысла вчитываться в теорию литературы, когда я не способен уловить ни единой мысли.
Камилл стал прохаживаться по дорожке. Нет, настолько Ивонна никогда еще не опаздывала. Храм с его зеленым куполом вдруг потемнел: солнце зашло за темно-синюю тучу.
Орхидея в шелковой бумаге… Как-то это выходит за привычные рамки, да и перед родителями будет немножко унизительно: нести цветок домой, хранить его до завтра в вазочке и потом снова заворачивать в шелковую бумагу… Первая же проходившая мимо девушка оказалась довольно привлекательной.
— Разрешите преподнести вам?
Она остановилась, смущенная и недоумевающая.
— Но почему?.. Ведь это… это ужасно дорогой цветок!
— А может быть, для подношения вам — слишком дешевый…
Девушка покраснела, улыбнулась, польщенная, и не сразу нашлась, что ответить.
— И вы ничего за него не хотите?
— За подарки отдачи не ждут.
Он подал ей орхидею, слегка поклонился и пошел прочь, спиной ощущая растерянность девушки. Через два десятка шагов обернулся — девушка все еще стояла на том же месте с орхидеей в руке и озадаченно смотрела ему вслед. Камилл помахал ей и скрылся за кустами жасмина там, где дорожка поворачивала.
Внезапно остановился как вкопанный. А вдруг… „В пять на нашей скамейке, а если дождь — в нашем винном погребке за кондитерской…“ Дождя, правда, нет, но, может быть, Ивонна просто перепутала?
Мчался вниз по Семинарскому саду, словно на состязаниях. Хоть тут-то судьба подворожила! Как раз нужный трамвай — вскочил на ходу. И столь же рискованным образом спрыгнул, не доезжая до остановки, прямо напротив кондитерской отца.
— Меня не спрашивала одна моя школьная знакомая? Белая наколка качнулась отрицательно:
— Пока нет, пан шеф…
— Принесите мне сюда виски с содовой. Большую порцию!
Только теперь Камилл огляделся. За столиками в дальнем зале сидели двое, и один из них, потягивавший вино из бокала, оказался, к изумлению Камилла, Франтишеком Крчмой!
— Пан профессор! Какая честь для заведения Герольда! (До сих пор Крчма не принадлежал к завсегдатаям герольдовского погребка.)
— А вот и молодой пан шеф — я как раз о тебе думал, Камилл. — Крчма распушил свои рыжие усы. — Знакомьтесь: мой бывший ученик пан Герольд. Редактор „Новой смены“ пан Валиш.
„Пан Герольд“ — как странно звучит это в устах Роберта Давида! Надеюсь, что в личных отношениях я никогда не стану для него паном… Камилл вспомнил: в журнале „Новая смена“ Крчма время от времени помещает краткие театральные рецензии или мелкие очерки из культурной жизни. Не там ли, кстати, вышла когда-то в нескольких номерах его монография о каком-то французском поэте, только о каком именно?..
Крчма в своей обычной, немного насмешливой манере стал расспрашивать о философском факультете; странно— это выходило у него как-то формально, и Камилл отвечал рассеянно: невзначай косился на часы, оглядывался на дверь. Две девушки за соседним столиком доедали бутерброды, та, что покрасивее, чем-то напоминала Ивонну. Она впилась в Камилла любопытным взглядом, незаметно указала на него подруге; обе склонили друг к другу головы, о чем-то зашептались, быть может, им импонировал светский жест, с каким он заказал себе виски. Потом девушки ушли, та, что покрасивее, еще обернулась в дверях и улыбнулась Камиллу.