Не помню толком, как я прожил эти шесть дней. В памяти почти что ничего не осталось. Два или три раза, ближе к вечеру, я от нечего делать помогал Элрою готовиться к наступлению зимы: прибирал домики, втаскивал лодки на берег - только чтоб двигаться. Дни стояли ясные и прохладные, ночи черные. Однажды утром старик научил меня колоть дрова и складывать их в поленницу, и мы несколько часов молча работали за домом. В какой-то момент Элрой отложил колун и долго смотрел на меня, его губы шевелились, словно он хотел задать трудный вопрос, наконец он покачал головой и вернулся к работе. Он обладал потрясающей выдержкой. Он ни во что не совался, ни разу не поставил меня перед необходимостью солгать или уклониться от ответа. Отчасти, видимо, его сдержанность была типичной в той части Миннесоты, где до сих пор высоко ставили право каждого на личную жизнь, и будь у меня какое-нибудь жуткое уродство, четыре руки и три головы, старик говорил бы со мной о чем угодно, кроме этих лишних голов и рук. Просто из деликатности. Но не только. По-моему, старик понимал, что здесь слова неуместны. Проблема вышла за пределы возможного обсуждения. В то долгое лето я вновь и вновь перебирал все доводы за и против и убеждался в невозможности логического решения. Произошла сшибка разума и эмоций. Сознание толкало меня к бегству, но некая мощная иррациональная сила сопротивлялась и, как противовес, тянула к войне. В ее основе, по-видимому, лежало чувство стыда. Жгучий, нелепый стыд. Я не хотел, чтобы обо мне плохо думали. Ни родители, ни брат с сестрой, ни даже завсегдатаи кафе «У Гобблера». Мне было совестно жить в «Классной хижине», я стыдился самого себя и намерения совершить правильный поступок.
Вот это-то и понял Элрой. Не детали, а главное - что произошел надлом.
Старик не вызывал меня на откровенность и все же подошел ненароком к той грани, за которой все вышло бы наружу. Мы кончили ужинать, и за кофе я у него спросил про плату, сколько с меня, собственно, причиталось. Он долго глядел на скатерть.
– Вообще-то, по пятьдесят за ночь, - сказал он. - Не считая еды. Четыре ночи покамест, так?
Я кивнул. В моем кошельке было триста двадцать долларов.
Элрой не отрывал глаз от скатерти.
– Но это в сезон. По справедливости, я должен скинуть чуток. - Он откинулся на спинку стула. - По-твоему, сколько?
– Не знаю, - сказал я. - Ну - сорок?
– Сорок нормально. По сорок в ночь. Теперь еда. Сотня годится? В сумме - двести шестьдесят.
– Допустим.
Он поднял брови:
– Дорого?
– Нет, все правильно. Все отлично. Но завтра… Наверное, я завтра уеду.
Элрой пожал плечами и стал убирать со стола. Он занимался тарелками, как если бы предмет был исчерпан. Потом всплеснул руками.
– Знаешь, что мы забыли? Оплату. Ты же для меня работал немного. Значит, нужно сосчитать тебе повременную расценку. Сколько тебе на последней работе платили в час?
– Мало, - ответил я.
– Невыгодная работа была?
– Да, бросовая.
Я медленно, не собираясь вдаваться в подробности, начал ему рассказывать про мою работу на консервном заводе. Сперва я перечислял факты, но не удержался и перешел на кровяные сгустки, брандспойт и несмываемую вонь, проникшую во все поры. Я говорил долго. Про кабаний визг, наполнявший мои сны, звуки, доносившиеся от бойни и из разделочной, про то, как я по ночам просыпался от жирного запаха свинины, вставшего поперек глотки.
Когда я кончил, Элрой кивнул.
– По-честному, когда ты подъехал сюда, я не мог понять, в чем дело. Запах я имею в виду. Пахло, как не от человека, а от громадного контейнера со свининой.
Он почти улыбнулся, прочистил горло и сел с карандашом и бумагой к столу.
– Так сколько ты получал за эту работу? Десять долларов в час? Пятнадцать?
– Меньше.
Элрой покачал головой.
– Допустим, пятнадцать. Двадцать пять часов ты здесь проработал? Значит, триста семьдесят пять. Минус двести шестьдесят за еду и ночлег, сто пятнадцать за мной.
Он вытащил из нагрудного кармана четыре банкноты по пятьдесят долларов.
– Для ровного счета.
– Нет.
– Бери, бери. На сдачу пострижешься.
Остаток вечера деньги пролежали на столе, а утром у меня под дверью лежал конверт. В конверте были четыре бумажки по пятьдесят долларов и записка: «На крайний случай».
Старик все понимал.
Оглядываясь назад через двадцать лет, я порой недоумеваю. Как если бы события того лета происходили в некоем другом измерении, там, откуда мы приходим для жизни и куда уходим после конца. Реальность теряет черты. В те дни на берегу реки мне часто казалось, что я выскользнул из своей кожи и наблюдаю со стороны за бедолагой с моим именем и лицом, который нехотя бредет в будущее, не понимая, что его ждет. Я и теперь вижу себя тогдашнего как в любительском фильме: вот я, молодой, загорелый, сильный, на голове - густая шевелюра. Не пью и не курю. Одет в линялые голубые джинсы и белую футболку. Вот я сижу перед наступлением сумерек на мостках, небо розовеет, я заканчиваю письмо к родителям, рассказывающее, что к чему и почему я не решился напрямую поговорить с ними. Пожалуйста, не сердитесь. Для описания того, что у меня кипит внутри, я не нахожу слов, и просто пишу, что так будет лучше. В конце приписываю про каникулы, которые мы проводили вместе на озере Уайтфиш-лейк: место, где я сейчас нахожусь, напоминает мне о том милом времени. Чувствую себя хорошо, напишу снова из Виннипега, Монреаля или где окажусь.
В последний, шестой день старик взял меня на рыбалку. День был солнечный и холодный. С севера дул резкий ветер, четырнадцатифутовую лодчонку раскачивало у причала. Мы оттолкнулись, и нас подхватило сильное течение. Вокруг пустынный, дикий простор, нетронутая глушь, деревья, небо, вода, стремящаяся неведомо куда. В воздухе ломкий аромат октября.
Минут десять-пятнадцать Элрой правил вверх, против течения неспокойной, серебристо-серой реки, потом повернул на север и дал мотору полные обороты. Нос подо мной задрался, ветер в ушах смешался с треском старого «Эвинруда». На некоторое время я отключился от всего, кроме холодных брызг на лице, как вдруг до меня дошло, что мы уже в Канаде, за линией пунктира, разделяющего миры на карте. Грудную клетку сдавило какой-то тяжестью. Далекий берег приближался не туманным видением, он был тверд и реален. В двадцати ярдах от берега Элрой заглушил мотор. Лодку слегка покачивало. Старик не раскрывал рта. Мурлыча мелодию, он наклонился к ящику с принадлежностями и, не поднимая глаз, достал поплавок и кусок жесткой проволоки.
Внезапно я понял, что он нарочно так сделал. Я, разумеется, не мог прочесть его мыслей, но думаю, что хотел поставить меня лицом к лицу с реальностью, подвести к самому краю и дать понять, что передо мной выбор на всю жизнь.
Я смотрел то на старика, то на свои руки, то на канадский берег. Деревья и подлесок спускались к самой воде, я различал краснеющие ягоды на кустах. Вверх по березовому стволу промчалась белка. С прибрежного валуна на нас глядела большая ворона. Так близко, всего двадцать ярдов - я видел тонкое кружево листвы, дерн, темнеющие иглы под соснами, сплетение геологии и истории. Двадцать ярдов, пустяк. Я мог бы прыгнуть из лодки и доплыть дотуда. В груди росла страшная, давящая тяжесть. Даже сейчас, когда я пишу этот рассказ, у меня сдавливает дыхание. Я хочу, чтобы вы себе представили это ясно: ветер с реки, волна, тишь, пограничный лес, река Дождевая и вы сидите на носу лодки. Вам двадцать один год. Нет сил вздохнуть полной грудью.
Что бы вы сделали? Прыгнули бы? Вам было бы жаль самого себя? Вы вспомнили бы семью, детство, мечты, все, что осталось за спиной? Вы ощутили бы боль, подобие смерти? Вы бы удержались от слез?
Я не сумел. Я судорожно сглотнул и попытался улыбнуться сквозь слезы.
Теперь вы, может быть, понимаете, почему я никому не рассказывал эту историю до сих пор. Не только из-за незваных слез. Слезы, конечно, тоже; важнее, однако, был паралич, сковавший меня целиком, оцепенение воли - ни двинуться, ни принять решения, утрата человеческого подобия в поведении.