Как и многих отцов, война лишила Балуева сладостной, чистой радости видеть, ощущать всей душой, как его дети из младенчества и отрочества постепенно входят в юность и большая жизнь страны становится их жизнью.
Он оставил своих ребят совсем маленькими, а встретился с ними, когда они стали уже почти взрослыми.
Он с умилением вспоминал на фронте, как Ляля — теперь она звалась Еленой — каждое утро прибегала в рубашонке будить его. Говорила встревоженно:
— Ты знаешь, как уже поздно на часах! — Лезла под одеяло, сворачивалась калачиком, задумчиво спрашивала: — Мне сны снятся, а кто их там показывает? — Принесла на ладошке высохшую муху, воскликнула горестно: — Смотри, муха умерла! Чего теперь делать будем?
Она считала отца всесильным. Говорила:
— А Москву ты тоже сам построил? — И советовала: — Надо вместо простых домов и заводов дворцы строить. Пускай все люди, как принцы и феи, в них живут.
Кока — так сам себя называл когда–то Костя — всегда стремился к самостоятельности. Однажды он зарыл ступни ног в землю и долго стоял под дождем во дворе.
— Ты что, простудиться хочешь?
— Я так себя выращивать буду, — сказал Костя.
Как–то, диктуя сыну, Балуев спросил:
— Ну что, готово, написал?
— А что я тебе, стенографистка? — ответил Костя и тут же заявил: — Я придумал, из чего живая вода. Надо настой из бессмертника делать, пить его, и тогда никто никогда не умрет. — Упрекнул сердито: — Ты почему пещеры людям не строишь? В пещерах жить интересней. Там на полу костер можно жечь, а в доме нельзя. Метро — тоже пещера, только длинная, а жить туда не пускают. Почему?
Вернувшись после войны, Балуев, вынужден был заново знакомиться со своими детьми.
Подобно многим советским людям, вышедшим из «низов», испытавшим голод, холод, тяжкий труд, Балуев как бы хотел вознаградить своих детей за те лишения, которые когда–то вынес сам. Он щедро покупал им дорогие вещи, не только ни в чем не отказывал, но даже навязывал путевки на курорт, хлопотал, чтобы вузовскую практику они проходили у его приятелей, где им создавали соответствующие благоприятные условия. Он радовался, что его ребята могут пользоваться благами жизни, но втайне чувствовал себя оскорбленным: его раздражало, что они с такой беззаботной легкостью принимают эти блага, будто иначе и не могло быть. Однажды он не удержался и упрекнул их в этом.
Костя спокойно ответил, пожимая плечами:
— В сущности, ты прав, но не могу же я искусственно создавать себе трудную жизнь. Благодаря тебе я получил возможность учиться и не заботиться больше ни о чем, кроме учебы. Если бы я не считал целесообразным сосредоточить всю свою энергию на образовании, я, очевидно, давно бы где–нибудь работал. Вообще до некоторой степени мне, возможно, было бы даже лучше переселиться в общежитие и жить только на стипендию. Но зачем обременять собой государство, когда твоего заработка хватает, чтобы содержать меня? Это ведь тоже твой долг перед государством.
Елена поддержала Костю:
— Ты пойми, папа, мы просто вынуждены пользоваться тем, что ты нам даешь! В эвакуации, когда было трудно, мы с Костей работали в совхозе, а деньги отдавали маме. А теперь зачем? Ведь нам же хватает!
— А если вы белоручками, барчуками станете? Без всякой закалки в жизни? В случае чего, когда понадобится, на что вы будете годиться? Вот я, например… — И Балуев взволнованно, в который уже раз, рассказывал о своем тяжелом детстве.
— Но ведь все это в прошлом! — возражала Елена. — Почему ты боишься будущего и воображаешь, будто может повториться что–нибудь подобное? Нам эти опасности не угрожают, трудно совсем другое.
— Что же именно?
— Главное для нас — это стать людьми высокой духовной культуры.
— Ах, ах, как красиво сказано! — сердился Балуев. — Книжками жизнь не делают.
Костя сказал солидно:
— На мраморных стенах Дельфийского храма в Древней Греции была высечена на камне надпись: «Человек — мера вещей». Понял? Человек!
— Ага, — обрадовался Балуев, — на стенах здания, говоришь? Вот! — И торжествующе заявил: — Сначала человек его построил, здание, и только тогда стал мерой вещи, им созданной. Это правильно, согласен с твоими греками. Без дела ни человек, ни его культура существовать не могут. Начало всему — деяние.
Увидев на столе у сына книгу модного западного литератора, Балуев сказал пренебрежительно:
— Не люблю я этих искателей улик низкого в человеке. Какие–то собиратели нечистот.
— Но ведь капитализм и порождает мерзость!
— Он порождает себе могильщиков, вот что главное.
— Автор не марксист, и даже наоборот, но он талантлив и по–своему правдив.
— Вроде слепого музыканта, значит. Любой мотив в тоску перекладывает. Кто–то из них сказал, что «искусство — высшая форма ремесла». А по–моему, искусство — высшая форма человеческого самосознания. А если так, все низкое в человеке ему чуждо.
— Значит, идиллии сочинять?
— Врать искусство не может. Если врет, оно уже не искусство. Но когда они объявляют, что «обречены на одиночное заключение в собственной шкуре», я этому не верю. Индивидуализм — штука злая, агрессивная, а вовсе не пассивная. Мир индивидуализма жаден, жесток и так же баснословно живуч, как сорняк. О нем нужно писать с ненавистью, а не с жалостью, так, как о нем наши беспартийные классики всегда писали, — тоже марксистами не были, но человеческое в человеке уважали.
— Но ведь у нас тоже есть плохие люди!
— Правильно! И всегда будут. Но зачем к ним сочувствие вызывать?
— Что ж, уничтожать как класс?
— Уничтожать как класс, только не людей, а причины, порождающие плохое в людях. Если у человека отсутствует правильное понятие о труде, нет любви к труду, — плохое идет прежде всего от этого: и неуважение к другому человеку, и стяжательство, и вместо ума — хитрость.
— Значит, по–твоему, о человеке можно судить в основном по тому, как он работает?
— А как же иначе! В нашем обществе это самая точная мерка морали, нравственности и чего хочешь. Дело простое, ты пойми. Все мы хотим жить лучше, чтобы материальные условия соответствовали нашим потребностям. И какой бы у тебя «талант» к личному благоустройству ни был, самостоятельно, если ты не жулик, без общегосударственного действия, жизнь себе не улучшишь. Все мы друг от друга взаимно зависимы, взаимно заинтересованы. Все идет от общего к частному, от частного к общему. Вот мы, газовики, дадим стране на одном только сырье и топливе сто двадцать миллиардов экономии. А это цена всей жилплощади, которая вступит в строй за семилетие. Значит, от меня, Балуева, кроме всего прочего, зависит, получат или не получат дополнительно несколько тысяч квартир совсем незнакомые мне люди. Вот, значит, какая у нас карусель. И это каждый должен сердцем понимать и беречь каждого человека, для себя беречь, потому что все на всех работают и все во всех заинтересованы. А отсюда мораль: от нравственности каждого человека зависит мое материальное, жизненное благополучие. Так, значит, дерись за каждого человека, как за свое личное счастье! Вот про это бы писать надо. За такие книжки мы, хозяйственники, да и все прочие, литераторам в ноги бы кланялись. А то — плохой человек! Если он сам по себе плохой, это не так уж важно. Важно, что от него другим плохо. Вот про это надо яростно писать, беспощадно! — Балуев положил руку на плечо сына. — Вы на меня с Лялькой не обижайтесь, когда я вас шпыняю. Очень охота мне, чтобы вы коммунистическими людьми стали. И не хочу я для вас легкой жизни, чтобы не размякли в ней, не обездушились. А вместе с тем чувствую: зря иногда паникую. Что значит легкая жизнь? Нет у нас легкой жизни. Я так считаю: время — штука материальная. И все весомее оно от созданий рук человеческих. И сейчас, смотри, как красиво жить на свете! Вот–вот уже оно в руках, это время коммунизма, и в каждом человеке хоть чуточку, да светит оно. Вся задача в том, чтобы во всех оно побольше светилось.
Бывает ли так, что советский человек, да еще член партии, начинает вдруг мечтать о накоплении личного денежного капитала? А это случилось с Павлом Гавриловичем Балуевым.