На следующий день Терехова подала ему заявление с просьбой освободить ее от работы. Павел Гаврилович прочел, проставил дату, подписал и уложил в папку.
— Приказ вступит в силу после того, как протащим дюкер. — Объяснил: — Если повредят изоляцию, новому человеку трудно будет сразу уследить. — Положил на папку ладонь, сказал сухо: — Так что вот. Такое решение.
— Но он тогда уедет один. Он больше не может оставаться! — жалобно воскликнула Терехова.
— Пусть едет! — отрезал Балуев. — У него свое начальство, у вас свое. Оттого что неделей позже отбудете, ничего с вами не случится. А производственные интересы я считаю превыше всяких личных дел.
Почему Павел Гаврилович принял такое решение? Руководили ли им чисто производственные соображения или что–либо другое, сказать затруднительно. Как говорится, начальству виднее.
Оставаясь теперь в одиночестве, Павел Гаврилович испытывал не только томительную тоску по семье, по дому. Он подходил к зеркалу, внимательно и досадливо разглядывал свое лицо и однажды признался Фирсову:
— Вот, Алеша, есть такой тяжелый переходный возраст у человека, когда от полстолетия он стремительно катится к шестому десятку. А все ему кажется, что он человек не только не пожилой, а даже не взрослый. И вспоминаю я все чаще и чаще свою первую любовь. Была у нас в деревне такая конопатая девушка. Имени уже не помню. А помню ее, как будто сейчас передо мной стоит. Кофточка линялая нараспашку, на шее шнурок, а на нем ключ от дома. Ноги босые в цыпках, косточки ключиц торчат. Пахло от нее всегда куриным пометом: кур пасла у попа и курятник сама чистила. А я как–то с сарая прыгнул и на борону ногами. Пропорол ноги. А орать боюсь: отец строгий, страда, а я, выходит, как нарочно обезножел. Так вот она меня с бороны стащила, ноги подорожником обложила, обвязала онучками, села на землю, мою голову на колени положила и стала боль и кровь заговаривать. Наклонится к самому уху и шепчет, шепчет. А слезы ее теплые мне на лицо, на шею капают. Вот на всю жизнь ее в сердце храню. Уговаривал ее, когда на стройку с отцом уходил, вместе идти. Забоялась. А потом она умерла. Бык ее рогом зашиб. И понимаешь, чем старее становлюсь, тем яснее ее в мыслях вижу.
Фирсов согласился:
— Это верно, всякую чепуху с детства хорошо запоминаешь. А вот как на заочный пошел — не идет, нет памяти на условность.
Спросил официальным тоном:
— Так даете, Павел Гаврилович, команду дюкер опускать?
— Если без моей команды — давай, — устало сказал Балуев. И упрекнул: — Я же тебе ясно говорил, Алексей Игнатьевич, не ищи чужой спины, когда своя голова есть.
Фирсов поежился и ничего не ответил.
Павел Гаврилович вышел на крыльцо, провожая Фирсова.
Ночные заморозки убелили землю. Темнота, прозрачная, сверкающая, омытая лунным светом, заворожена, недвижима. Поднял голову, посмотрел на небо. Круглый белый слиток луны тяжело висел на небе. Вспомнил, что не так давно любовался луной вместе с Ольгой Дмитриевной и шутливо говорил ей: «Каждый человек весом в шестьдесят килограммов при наличии лунного притяжения теряет семь миллиграммов. Но легче человеку становится жить на земле не благодаря лунному притяжению, а потому, что существует такая штука, как дружба, товарищество, любовь и так далее…» А Ольга Дмитриевна смотрела на него внимательно, доверчиво своими дымчатыми глазами и кивала головой, соглашаясь…
Павел Гаврилович постоял на крыльце, прислушиваясь к тишине, сильно и жадно вдыхая холодный, душисто пахнущий снегом воздух.
Вернулся в избу, разделся, лег на койку, прикрылся поверх одеяла кожаном и погасил свет. Но уснуть сразу не удалось: зазвонил телефон, стоявший на табуретке у изголовья. Павел Гаврилович, не зажигая света, взял трубку, и начался длинный разговор с прорабом другого водного перехода, который находился от этого на расстоянии полтысячи километров, но числился за Балуевым. Чиркнув спичкой, Балуев закурил, слушая обстоятельный доклад прораба и изредка вставляя свои замечания.
Окошко избы сине светилось от лунного света. В открытую форточку тянуло холодом. Убедившись, что молодой прораб все делает толково, Павел Гаврилович положил трубку, свернулся калачиком и вдруг с удивлением почувствовал себя счастливым, умиротворенным…
И, свободно и легко отрешившись от всего на свете, мысленно стал представлять себе этапы завтрашнего опускания дюкера в траншею. И все ему виделось так отчетливо и гладко, как это бывает только в кинохронике или во сне.
Под печью скреблись мыши, сильно дуло из открытой форточки. Павел Гаврилович спал, и его рука машинально сжимала трубку телефона.
27
В столь недавнее время Москва беспрерывно подвергалась мощным нашествиям командировочных. Они оккупировали гостиницы, министерские и студенческие общежития, туристские и спортивные базы, подмосковные дома отдыха, квартиры московских знакомых. Коридоры, кухни, ванные комнаты москвичей обращались в спальни.
Энергичные периферийцы теснили жителей столицы, захватывали лучшие места в театрах, рестораны и столовые и покидали город, навьюченные, словно трофеями, сувенирами широкого потребления.
Хозяйственники и доныне избегают точной характеристики былой роли снабженца. В этом вопросе они придерживаются пресловутой теории «живого человека», гласящей, что в человеке обязательно должно сочетаться хорошее с плохим.
И здесь хозяйственники смыкаются с некоторыми литературными критиками — «правдолюбцами», которые настаивают на том, что даже самый положительный герой обладает пищеварительным аппаратом со всеми вытекающими из такого факта процессами, и скрывать это от читателя не следует. Пускай он знает всю правду о человеке.
После того как снабженцы утратили титул великих путешественников, их роль и деятельность сильно потускнели, а наша литература лишилась завлекательного, в духе средневекового плутовского романа, героя.
А жаль! Представьте приключенческий роман, героем которого является старинный снабженец. Сколько в таком произведении было бы игры ума, предприимчивости, сокровенного знания психологии быта, хитросплетений сюжетной интриги, когда, кажется, вот–вот будет нарушена законность! Ан нет, герой, ловко балансируя, прошел по самой грани уголовно наказуемого и общественно порицаемого. Нет, такое произведение нельзя было бы читать без волнения…
Но увы, жизнь кладет предел некоторым жанрам. И ничего не попишешь, чего нет, того уж нет! Время для написания плутовского романа из жизни «великого путешественника» — снабженца кануло в Лету.
В упомянутую эпоху квартира Балуева, как и многих москвичей, подвергалась интенсивным нашествиям захватчиков — друзей–сослуживцев Павла Гавриловича.
Балуев, находясь на стройке, благодаря этим посещениям сослуживцев был всегда хорошо осведомлен о том, что делается дома, а близкие всё знали о Павле Гавриловиче. Отпадала нужда в письмах, телефонных разговорах. Живые свидетели ярко и красочно, со множеством подробностей передавали все, что могло интересовать Павла Гавриловича. И вдруг такой правдивый источник информации иссяк.
Балуев набил себе руку в деловой переписке, особо при составлении годовой отчетности. Но когда возникала необходимость писать душевно, искренне, не касаясь вопросов производства, он испытывал чувство смущения и обычно прибегал к помощи междугородного телефона.
Как–то в разговоре Евдокия Михайловна, заслоняя трубку ладонью, спросила:
— Павлик, а ты меня любишь, хоть я уже старая–старая?
Услышав, как фыркнула местная телефонистка, Балуев с упреком сказал ей:
— Лиза, не мешай.
И сколько после этого возгласа Балуев ни дул в трубку, ни вызывал снова Москву, столица не отвечала.
В письменной форме он отослал домой объяснение.
Привыкнув искать и находить в служебной переписке особый, не доверенный словам смысл, Балуев при помощи той же психотехники вчитывался в письма жены. Когда жена упомянула, что шла как–то с работы пешком, он срочно вновь вызвал Москву: по–видимому, она страдает кислородным голоданием на почве сердечной недостаточности, пусть немедля берет отпуск, путевку в Кисловодск получит в главке.