Ездил Иван в город, жил у брата, подолгу жил — примерялся, но решиться на переезд не мог. Тогда мать жива еще была, отец-то погиб на фронте, и она держала на месте.
— Родились мы деревенскими, — говорила старуха, хмуря реденькие брови, собрав губы трубочкой — сердилась, значит, сильно, — и помрем деревенскими. Виктор хоть и считает себя городским, но он же самый раз — деревенский. Похороните меня тута, а потом и лытайте, глаза уж не будут видеть. Не буду я на городском лежать. У нас простор, лес рядом.
Потом средняя сестра с мужем переехала в город. Виктор устроил их на завод, помог с жильем. Она тоже уговаривала старшего брата бросить все и переехать в город. Ей очень нравилось, что в квартире была горячая вода, не нужно заботиться о топливе для печи и запасаться сеном для коровы.
— Одно это удовольствие в жизни дает, — говорила она.
Мать померла, а Иван Николаевич все не решался на переезд. Жизнь и здесь, в совхозе, наладилась: заработки пошли хорошие, снабжение улучшилось, льготы всякие появились. Но тут жена и дети принялись его уговаривать. Дочка захотела по музыкальной линии учиться, а в деревне возможности не было.
— Что я, каторжанка какая, всю жизнь коров за дойки тянуть? — говорила жена, как всегда, преувеличивая тяжесть своей работы. — С утра до ночи на этой ферме торчу. Придешь, так дома то свиньи, то куры, то огород. Младший брат Виктор машину купил, по курортам разъезжает, справный такой, холеный, и сестра, вона, копит деньги, а мы мечтать не можем.
— На кой те машина? — сердился Иван, понимая, что жена сама не знает, зачем она ей нужна. — Я шофер, так когда надо — совхозную возьму.
— Возьме-ешь? Так это ж государственная. Ты свою возьми. И потом не было бы родни, не было бы куда податься, а то…
— До пятидесяти лет я тут, в деревне, дожил, мать схоронил, и что убегать теперь?
— Из-за твоей настырности да твердолобости вся семья, значит, счастья должна лишиться?
Жена представляла жизнь в городе сплошным отдыхом, сплошным достатком, сплошной радостью. Переубедить ее в этом было нельзя.
— Дойки у коров ты не тянешь — аппарат тянет. В халатике белом работаешь, премии отхватываешь, в газете про тебя писали, — пытался отговорить жену Иван Николаевич.
— Ты за меня каждый деть в четыре встаешь? — набрасывалась та на него и розовела вся от злости. — Ты в этом навозе ковыряешься? (Здесь жена указывала пальцем на хлев.) Ты в огороде с тяпкой спину гнешь? Сядешь в свою машину — и был таков.
Если уж говорить правду, то его работа тоже не мед. Летом, когда начиналась уборка, он садился на комбайн и даже спать за штурвалом приходилось; зимой без дела тоже не сидел — шоферил. Признаться, и ему надоело изо дня в день вставать чуть свет и возвращаться поздно; надоели пыль, мазут, вечные хлопоты по хозяйству.
Тяжел был на подъем Бесцветов старший, а тут подвернулся хороший покупатель: сколько Иван запросил за дом, столько тот и дал, торговаться даже не стал.
И закрутилась машина.
Бесцветов понес заявление на подпись к директору. Это было после работы, когда контора опустела, но Николай Сидорович сидел в своем кабинете и что-то писал. Он всегда задерживался допоздна.
Бесцветов присел к широкому полированному столу, положил перед директором заявление, спрятал в карманы куртки большие, потемневшие от въедливого мазута руки. Волосатая крупная рука директора медленно — видно, устал от долгого писания — двигалась по белому листу, на котором, как борозда в поле, оставался четкий, крутой, как и сам начальник, буквенный след.
— Заметку в газету пишу: жалуюсь, что не хватает рабочих рук, некому работать в поле, некому делать главное — кормить народ, — говорил директор, не поднимая лобастой головы. — Бежим? — холодно спросил он.
Иван Николаевич излишне тяжело и глубоко вздохнул, мол, самому не по себе, но что поделаешь.
— Давно слышал разговоры, будто собираешься, да не верил, думал, что обычная говорильня. Выходит… — директор посмотрел большими выпуклыми глазами на Бесцветова. Обидное презрение застыло в них. — Отговаривать не буду — не отговоришь. Какого черта дом продал кому не следует?! Работники мне нужны, а не… — директор произнес довольно крепкое словцо.
Бесцветов сидел нахохлившись, угрюмый.
— Жена с детьми навалилась, — наконец проскрипел он, оправдываясь.
Директор пфыкнул, отложил бумагу, поднялся из-за стола и стал ходить по кабинету, заложив руки за спину. Коротконогий, большеживотый, он был медлителен и неуклюж.
— У меня у самого дети в город убежали, — доверительно, как-то неожиданно плаксиво начал он. — Жена не хуже твоей теперь пилит, мол, пора на пенсию и к детям. А чего мне там? Тут-то все свои.
— Сам бы я не тронулся с насиженного места, для них все — для детей, — вставил Бесцветов, и глаза у него потеплели. — Им же эта жизнь радости не приносит. А без радости чего уж…
У Ивана немного отлегло от сердца: директор вроде понял его.
А директор медленно ходил по кабинету, думая то ли о своей статье, то ли еще о чем.
Бесцветов, приободрясь, торопливо развивал свою мысль:
— Мы-то притерпелись, а они… Нынче больно все грамотные.
— Чего тут не работать, чего тут не жить? Лес рядом, луга, речка — наслаждайся красотой, — говорит директор тихо, как бы себе, видно, думая о своих детях.
— Не в, этом, Николай Сидорович, дело. Жена у меня терпеливая, а тут, видать, вконец приперло, Захотелось ей, глядючи на других, при городском комфорте пожить. Всякий ищет, где получше. — Иван Николаевич краснеет, сам-то он не ищет лучшего.
— Лучше? Так бы мы все в рай захотели, да нет его. Жизнь везде по-своему хороша. Я бы траур объявил: нет еще одного землепашца. Умер в тебе, Иван, землепашец-то. У нас ты фигурой был, а там неизвестно, кем еще будешь. Придет время, и мы понастроим дома с санузлами.
— Жизнь-то одна.
— Раньше хуже было, вспомни? Ничего, жили.
— То раньше, а теперь время другое, и ждать никому не хочется.
Директор сел к столу, подмахнул заявление, протянул его Бесцветову, но в глаза не посмотрел — отвернулся.
Иван Николаевич ушел тогда из конторы с тяжелым чувством. Пришел домой, довел жену до слез, но изменить уж ничего было нельзя.
Два месяца назад семейство Бесцветова перебралось в город. Живут пока у брата Виктора. Жена устроилась уборщицей в магазин, вроде довольна, а может, и недовольна, но скрывает свое недовольство.
Дочь пока ходит в музыкальную школу, но недолго, видно, проходит, не ладится у нее с музыкой, то ли усидчивости нет, то ли слуха. Сын записался в детскую футбольную команду, целыми днями пропадает на стадионе. Тренер говорит, что из него выйдет толк.
Сидит Бесцветов на крыльце, курит и думает. Проходит последняя ночь в доме, где, собственно, вся жизнь в трудах и хлопотах прошла. Приехал вот из города за окончательным расчетом, припозднился и остался ночевать.
Легко, будто сорвалось с неба невидимое прохладное облако, дохнул ветерок, качнулись на огороде сонные подсолнухи, жестко, недовольно шелестя мохнатой листвой. Опять стало тихо. Пахнет сладковато, дурманяще лебедой, с самого вечера накошенной в овраге за деревней и лежащей теперь ворохом у хлева.
Вновь появляется круглый, четкий диск луны. Видно слегка покосившийся забор, калитку и дом через улицу. Опять поблескивает под луной и асфальт, и листва на тополе, и даже пыльная дорога.
Иван вздыхает, тушит сигарету, задрав голову, смотрит на луну. Быстро проносятся тонкой пеленой облака, и кажется, что это сама луна куда-то мчится сломя голову. Куда она?!
Вот большое облако закрывает светило — и вновь все канет в густую тревожную, все еще жаркую темноту.
«Странно все вышло. Можно сказать, что я не помню себя вне этого дома, а получил за него деньги, и он уж не мой, и чувства к нему другие, — думает Иван. — И к прожитому чувства другие, будто и за это я деньги отхватил».
Скрипит легко дверь, на крыльцо выходит новый хозяин дома. Он невысокого роста, с большой гривой волос, живот выпадает из брюк. Спрашивает: