По натуре незлопамятный, Голов и сейчас не мог держать зла. Продолжать разговор, сидя на развороченной койке в одних трусах, было и неудобно и неприлично. Он принялся натягивать брюки, обул ботинки. Привычные, заученные движения возвратили утраченную сдержанность.
— Стакан чаю, если можно, — попросил он и стал заправлять койку.
За стаканом крепкого чая Голов совсем отошел. Чаевничали за письменным столом. Голов намазал маслом ломоть черного хлеба, круто посолил. Чай он всегда пил без сахара, однажды скопировав чью-то привычку и сам к ней привыкнув. В сорок с небольшим лет он был в меру плотен, умерен в еде, не страдал отсутствием аппетита и сейчас не спеша откусывал от ломтя, усердно жевал, читая недописанный Суровым вариант охраны границы в усложненных условиях.
— Как вариант — приемлемо, — согласился он, наливая себе чаю из синего, литров на пять чайника. — Утром на местности уточним. — Отхлебнул глоток. А вот здесь не так надо. — Ткнул карандашом в скелет схемы участка. — Мы ведь не на зрителя работаем. Дивертисментики не для нас. Техникой здесь прикройся, МЗП используй. И не надо людям танчики устраивать на болоте, бегать взад-вперед. Я правильно говорю?
— Правильно. — Замечание было верным, и Суров его принял безоговорочно.
— Начальник заставы должен, как талантливый режиссер, использовать с наибольшей выгодой свои силы и средства. — Голов обнажил в смешке два ряда редких зубов с большой щербинкой между двумя верхними. — Видал, и я начинаю философствовать! А ведь сержусь, когда приезжает какой-нибудь щелкопер и начинает меня поучать, как охранять границу. А сам ни бум-бум, границу только и видел, что в древней юности, и то издали. Терпеть таких не могу.
Некоторое время говорили о делах. Дважды Суров отлучался выпускать на границу наряды. Когда он возвратился во второй раз, на Голове был застегнут китель, убрана со стола посуда. Подполковник стоял у открытого окна, курил. Полоса света лежала дорожкой на ветвях старой ольхи за окном. Ветви качались под ветром, и с ними вместе тень Голова.
— Слушай, Юрий Васильевич, извини, что вторгаюсь, но, поверь, не из праздного любопытства. Я о Вере. Как ты решаешь?
В первое мгновение Суров поразился: одни и те же мысли занимают его, мужа, и совершенно чужого человека, которого Вера почему-то терпеть не могла! Жена еще не стала для него отрезанным ломтем, он еще ничего окончательно не решил, и потому чересчур интимное «Вера» его покоробило.
— Увидим.
— А что Анастасия Сергеевна по этому поводу, каково ее мнение?
— Не знаю.
— Как так?
— Очень просто: это ее не касается.
— Не решил. Не успел. Не знаю. Мне кажется, ты просто-напросто убегаешь от ответа на вопрос. Мы в отряде щадим тебя. И напрасно. Быков хотел специально приехать сюда, да вот я повременить просил. А чего годить-то? Вопрос ясен: после инспекторской бери отпуск и отправляйся за женой. Сам виноват…
Сурову многое хотелось сказать Голову, сказать резко и прямо. Например, о том, что значительную часть вины за Верин отъезд начальник отряда мог бы взять на себя. В самом деле, что предпринял он, чтобы скрасить быт женам офицеров пограничных застав? За два года единожды свозили в областной центр на спектакль.
Но говорить о Вере ему не хотелось.
Свет настольной лампы вызеленил Сурову лицо. Он чувствовал на себе ожидающий, требовательный взгляд подполковника, но упрямо молчал, считая, что Вера — его собственная боль и его личное, никого не касающееся дело. Он так и ответил:
— С этим разберусь сам.
Голов подавил в себе вспышку. Его вывело из себя долгое молчание капитана и непочтительный тон ответа. Он подумал, что вложи Суров тот же смысл в другие слова — и ладно. Семейное дело — путаное. Чужая семья потемки. Сию минуту, когда он подавлял в себе раздражение, вспомнился давний случай из его собственной жизни, так сказать, на первой ступеньке карьеры. Тогда вот так же, как Суров сейчас, он, молодой начальник заставы, ненаученный обходить телеграфный столб, все пробовал через него перепрыгнуть — заелся с комендантом погранучастка. Дело было в конце лета, как сейчас, на лесном участке границы, куда комендант привел Голова для отдачи приказа на местности.
«Я сын прачки, — выходил из себя комендант. — Я мозолями, горбом добился своего положения».
«Бывшие прачки давно выучились и кафедрами заведуют, — парировал Голов. — Нашли чем козырять».
«Как ты со мною разговариваешь!» — закричал комендант и в изумлении остановился.
На глаза ему попалась усохшая березка. Он сильно рванул ее, и она с треском переломилась.
«Видал! — Комендант повертел в руке отломавшийся ствол. — Сухостой ломается. Живое — гнется, а стоит. Понял?»
«Не впечатляет», — ответил тогда ему Голов. И вынужден был просить о переводе на другой участок.
«Наверное, становлюсь похожим на того коменданта, — подумал о себе Голов. — Вот и припомнит когда-нибудь обо мне Суров, как я сейчас о коменданте, и хорошего слова не скажет».
Он велел Сурову дать ему карту и схему участка.
— Давайте работать, капитан, — сказал официально с той сухостью, какая напрочь и прежде всего у самого себя отсекала желание заниматься другим делом.
Суров тоже обрадовался окончанию беспредметной, по его мнению, говориловки, официальность ему больше была по душе, нежели покровительственно-дружеское дерганье нервов. В работе они понимали друг друга без лишних слов.
— Правильное решение, — скупо похвалил Голов.
Окончили поздней ночью. Голов уснул. Ему не мешали звонки, топот ног в коридоре. Так засыпает здоровый человек, хорошо поработав.
16
Завтракая, отец упрямо молчал, уставившись в тарелку с гречневой кашей, прихлебывал холодное молоко прямо из глечика.
Было около семи утра, Мишка спал на диване в соседней комнате. Со двора доносился хриплый визг граммофона — его с раннего утра завел дядя Кеша, инвалид, живший в деревянном флигеле во дворе. И граммофон и пластинки Вера помнила с детских лет. От частого употребления они износились, издавали царапающие, хриплые звуки. Отец всегда улыбался, как только музыка начинала звучать. Сегодня сидел, угрюмо насупившись.
Не доев, он вдруг отодвинул тарелку, кольнул дочь взглядом из-под седоватых бровей, сказал как выстрелил:
— Взгляни на себя со стороны! Хорошенько взгляни!
Вера взметнула левую бровь:
— Что я должна увидеть со стороны?
Он поднялся с зажатой в руке салфеткой. В тишине слышалось учащенное дыхание — давала себя знать застарелая астма. Отец всегда так трудно дышал, когда волновался.
— Мне стыдно за тебя. Стыдно-с! — сказал через силу. — И больно. Да-с. — Ссутулил плечи и вышел.
Веру переполнила обида: родной отец не понял! Он, всегда такой чуткий, отзывчивый, понимавший каждое движение ее души, как мог он незаслуженно причинить ей боль?
Потом кормила Мишку, убирала со стола, а обида не проходила. До ухода на работу оставалось часа полтора.
Универмаг, куда Хилюк, бывший сокурсник, устроил ее оформительницей, открывался в одиннадцать. Она приходила на час раньше. Не ахти какая работа, но на первых порах и это хорошо.
Из головы не выходили слова отца… За что он так?
Теперь чаще, нежели в девичестве, стала подолгу простаивать у зеркала в маминой комнате, где вот уже более десяти лет стояли нетронутыми мамина пудреница из мельхиора, мамины духи, пилочки для ногтей, лак. Ее вещи папа раз и навсегда запретил трогать.
В зеркале Вера видела себя в полный рост: не очень полная, но и не худенькая женщина с гладко зачесанными черными волосами, собранными на затылке узлом. На заставе Вера несколько раз собиралась обрезать косы, но Юрий не разрешил. Теперь, вдали от границы, не раз с благодарностью вспоминала мужа именно в связи с косами. И пока ни с чем больше. «Черная Ганьча», как прозвал ее Юрий, смотрела из зеркала и, к своему удовлетворению, отмечала исчезновение тонких морщинок у глаз, видела свою загоревшую шею. Загар шел, и она, зная это, часто стала бывать на пляже. Там на прошлой неделе случайно встретился ей Валерий.