— Значит, окончательно решили, Кондрат Степанович.
— Бесповоротно. Отрезал.
— И куда думаете податься?
— Тут осяду. Привык. И дочка, Лизка, по лесному делу хочет. Пристроимся с Ганной в лесничестве. Место обещано. Пойду в объездчики, и опять же Холод в седле, вроде второй заход в кавалерию. И вы рядом, заскочу иной раз. Пустите?
— Дезертиров знать не желаем. Близко к заставе не подходите. — Суров поднялся.
— А мы втихаря, через забор — скок. — Дрогнули в усмешке крылья широкого носа: — Шутки шутками, а надо делом займаться. Пойду строевой устав штудировать.
Дома Сурова поджидала еще одна неприятность. Минуя заставу, он прошел к себе. Мать встретила ласковой улыбкой:
— Устал, Юрочка. Ну как там? — Она имела в виду Голова.
— А ты как? Все хлопочешь. Угомону, как говорит Кондрат Степанович, нет на тебя. — Мать подшивала новые шторки для кухонного окна. — Отдохни. Насобирай грибов, самая пора начинается.
— Нет уж, — уклончиво ответила мать. — Другим разом, Юрочка. Недосуг сейчас. — Откусила нитку. — Есть хочешь?
— Еще бы!
— Иди умойся. Первое тоже будешь?
— Все подряд. Что есть в печи, на стол мечи.
Не так уж хотелось есть, но он знал: матери будет приятно, она всегда старалась во время своих коротких наездов хорошо и вкусно его покормить. Он думал, что таковы все матери, все они одинаковы в своем стремлении побольше и поплотнее накормить своих детей.
За столом, глядя в исхудавшее материнское лицо, Суров ощутил ту же острую жалость, как и вчера, когда обнаружил, что старость ее не обошла стороной.
— Ешь как следует, Юрочка!
— А ты?
— Напробовалась, пока готовила. Да и завтракала недавно. Захочется, возьму. Пока я здесь, питайся домашним.
Он не обратил внимания на это ее «пока», ел с аппетитом. Такого супа, какой она приготовила сегодня, он действительно давно не пробовал, даже когда Вера была с ним.
— Отличный суп, мама. Добавочка будет?
Она понимала, что он ей хочет сделать приятное, улыбнулась доброй улыбкой, но вместо добавки подала второе, присела к столу.
— Все время о тебе думаю, сын, — сказала она, и ее бледноватые губы слабо передернулись.
— Образуется, — ответил он с напускной беспечностью, отрезая кусочек поджаренного мяса. — Вкуснятина!
— Не надо, Юрочка. Я вполне серьезно.
— Мама…
— Нет уж, потрудись выслушать.
— Разве обязательно сию минуту? Давай перенесем разговор на другой раз, на воскресенье, допустим, раз тебе очень хочется поговорить о моих семейных делах.
— Что значит — «хочется»! И вообще, разве я тебе чужая?
— Самая, самая близкая. Самая родная. — Суров отодвинул тарелку. Спасибо.
— На здоровье. Посидим здесь. Хочешь или не хочешь, а я обязана с тобой поговорить. Сядь, пожалуйста! Ну сядь же! — Она разволновалась, и бледные скулы ее слегка порозовели. — Твой отец тоже был тверд характером, и не думай, что моя жизнь с ним была усыпана розовыми лепестками. Я не оправдываю твою жену и не виню во всем тебя одного. Я всегда была с твоим отцом: в горах, в песках, в карельских болотах и опять в песках. Такая наша женская доля — быть при муже женой, подругой, прачкой, кухаркой, но, главное, другом. Отец твой все делал, старался скрасить мою жизнь. Я же не всегда была старой и некрасивой. — Мать засмущалась и в этом своем смущении выглядела беспомощной. Согнала улыбку. — Я это к тому, Юрочка, что дальше так нельзя.
— Разве я ее гнал?
— Еще этого не хватало! Сын, ты хоть раз попробовал представить себя на ее месте? А я знаю, что такое одиночество. Да, да, одиночество. Ты все время с людьми, в заботе, в работе, на службе. А она? Знаю все слова, которые ты мне скажешь в ответ.
Он попытался смехом разрядить обстановку:
— Вот еще!
— Не юродствуй. Я не могу больше молчать. Ты думаешь, мне сто лет отпущено?
— Я бы тебе отпустил все двести, мамочка, ей-ей.
— Оставь. Мне хочется видеть своего единственного сына счастливым. И внука — тоже. Ты о Мишеньке подумал? За что вы оба, оба вы, я ни с кого вины не снимаю, так жестоко наказываете дитя?
Мать затронула самое больное, и Суров поморщился, как от хлесткой пощечины. Но промолчал.
— Поезжай, сын, за ними и привози. И еще помни, что она молода, что есть у нее жизненные интересы помимо кухонных, прачечных и еще там каких-то. Вот я тебе все и выложила, — сказала она с облегчением. — Послезавтра и уеду.
Суров изумленно взглянул на нее.
— Ты шутишь, мама?
— Вполне серьезно. И ты знаешь почему.
— Не знаю, честное слово. Что за спешка! Поживи, отдохни от жары, от нянькиных хлопот. Надя любит чужими руками.
— Ты не должен так говорить о сестре. Вас у меня всего двое: единственный сын и единственная дочь. И ей я нужнее. Ладно, Юрочка, не будем пререкаться, я старый человек, и меня не переубедить. Дай слово, что после инспекторской отправишься за семьей.
В ожидании ответа она, поднявшись, глядела на него, поджав губы и сжав сухонькие ладони.
Со двора послышался голос Холода:
— Выходи строиться… Шерстнев, вас команда не касается?
— Товарищ старшина, я…
— Последняя буква в азбуке. Марш у строй!
Холод опять в родной стихии, голос его звучит бодро, уверенно, будто не он недавно с убитым видом вручил Сурову рапорт.
— Хорошо, мама, я поеду, — сказал Суров. — Ты пару минут погоди, отправлю людей на занятия, вернусь — поговорим.
— Иди, иди спокойно. Мы уже переговорили. Распорядись о машине к дневному поезду.
— Это еще мы посмотрим, — от двери сказал Суров.
Старшина прохаживался вдоль строя, придирчиво оглядывая солдат от фуражек до носков сапог, делал отдельные замечания, но в целом, видимо, был доволен — выдавали глаза, молодо блестевшие из-под широких бровей. «Ну чем не орел, — думал Суров. — Горят пуговки гимнастерки, носки сапог — хоть смотрись, шея будто удлинилась, голова кверху».
— Застава, равняйсь!
Как бичом щелкнул. За один этот голос пускай бы служил, сколько может.
— Чище, чище выравняться! Еще чище! Шерстнев, носки развернуть. Лиходеев, каблуки вместе.
Стоят, как изваяния, не шелохнутся. И кажется Сурову, что стих ветер. И вроде покрасивел, помолодел, ну прямо преобразился Кондрат Степанович. Не скажешь, что сверхсрочник по двадцать седьмому году службы. Как орел крылья расправил: грудь вперед, плечи развернуты. Увидал капитана. Колоколом загремел баритон:
— Застава, смирно! Равнение на средину!
И пошел командиру навстречу, печатая шаг.
Отрапортовал, торжественным шагом возвратился к строю.
— Застава, ша-а-гом марш!
В тишине дружно щелкнули каблуки сапог, сверкнули надраенные бляхи поясных ремней. Старшина вышел в голову колонны.
Суров всегда с волненьем ждал минуты, когда старшина крикнет «запевай» и первым зазвучит его удивительный баритон.
— Запевай!
Выше сосен взлетела песня.
Шла, ведомая пожилым старшиной, горсточка солдат в зеленых фуражках, слегка покачиваясь в такт песне и глядя прямо перед собой. Сурову казалось, что его солдатам подпевает ветер в верхушках сосен, а они, золотом отливающие, рыжие великаны, качаются, послушные поющему ветру.
Он возвратился домой и застал мать в слезах.
— Что с тобой, мамочка? — Он так давно не видел ее плачущей, что сейчас, растерявшись, стал суетливо наливать воду в стакан.
Мать отодвинула стакан, заулыбалась сквозь слезы:
— Не обращай внимания… Нахлынуло… Заслушалась твоего старшину, отца вспомнила. Как он пел!.. А ты в меня пошел — безголосый. — И снова расплакалась.
Чтобы отвлечь ее, Суров стал уточнять, каким поездом думает ехать. Она поняла, отмахнулась:
— Иди, сын.
Холод чувствовал себя именинником.