— На, выпей, пока теплое, — говорит он.
Молоко и вправду было теплое, будто его подогрели. Я такого отродясь не пробовал. Выпил жадно, почти залпом. А отец взял кружку и зачерпнул из ведра еще, подал мне. Я мигом выдул и вторую кружку, а отец третью протягивает. Больше в меня не лезло.
— Что же нам делать, а? — забеспокоился отец. — Молока-то глянь сколько…
Правда — почти полведра! Но я не мог больше выпить ни глоточка.
— Не в реку же выливать? — не то у меня, не то у себя самого спрашивает отец, глядя на молоко — свежее, с пышной шапкой пены. Я молчу, не знаю, что ответить, а отец качает головой: — Грех, когда такое молоко пропадает…
Он поставил ведро мне под ноги, взял шест и направил плот к берегу. Плот поворачивался с трудом, словно нехотя, но отец налег на шест, и мы не спеша стали приближаться к берегу. Вот отец с размаху ткнул шестом в дно, и наш плот будто кто-то подтолкнул снизу — какая-нибудь чудо-юдо рыба кит или сам водяной. Еще взмах-другой, и плот заскреб по камешкам. Подвернув штаны, отец прыгнул в воду, а я испугался: плот сразу стал легким, вода подхватила его, начала медленно относить от берега, точно собралась оторвать меня от земли, от отца. Но мой отец держал в руке веревку, другой конец которой был закреплен на плоту. Веревка натянулась, все наше сооружение сделало круг и снова пристало к берегу. Я облегченно вздохнул, а отец сказал:
— Ты, сынок, коровке травы нарви, а я тут поработаю.
Он шагнул к плоту, перекинул на берег мостик. Я собрался было сбежать по нему, но отец меня остановил:
— Погоди. Отвяжи корову… Пускай сама пощиплет.
Корова заупрямилась, ей вовсе не хотелось сходить по доскам, но отец волоком стащил ее, да еще я помог, подпихнул сзади. Тогда корова начала обнюхивать воду и шумно дышать в нее, потом она еще долго и жадно пила, слышно было, как вода булькает у нее в брюхе.
Тайга в этом месте вплотную подступала к воде. Мы с отцом погнали корову туда, где белыми стволами светилась полоска берез. Пеструха тотчас принялась щипать сочную молодую травку, а отец стал сдирать с березы кору. Листья на березах еще были свернуты тугими трубочками, не начали распускаться и были величиной с ноготок. В эту пору береста сходит легко, это знает любой сибиряк, даже ребенок. Отец выбрал для начала дерево не самое толстое, с гладким стволом, без наростов и сучков. Топором надсек одно кольцо повыше, сколько рука достает, а другое — пониже. Потом рассек кору сверху вниз от кольца до кольца, сунул палец в щель и принялся осторожно снимать со ствола оболочку, под которой блестел сок, оголяя живую, светлую древесину, и мнилось, будто дереву больно. Я отошел в сторонку, нарвал совсем еще низкорослой травки, собрал ее в кучку, понес охапку на плот. Высыпал ее в кормушку, но корма в ней вроде не прибавилось, словно его поглотило ненасытное чудовище. Отец тем временем свежевал уже третью березу, и теперь три дерева стояли меченые, и издалека было видно, как сочатся открытые раны. Но я знал: скоро раны зарубцуются, обрастут новой корой, а нам без бересты не обойтись. Отец смастерит из нее туески — так в Сибири называют берестяную посуду. В каждом доме их полно: больших туесов и маленьких, похожих на ведра и вроде кадушек, круглых, четырехугольных, бокастых — каких только хочешь. В них держат муку, крупу, масло, молоко — все, что угодно. В туеске, на худой конец, и сварить что-нибудь можно. Да и вообще берестяные вещи красивы, их не сравнишь с покупными ведрами и всякими там жестянками. Правда, отец не умел мастерить туески так, как их делали местные люди — гладко, ловко, опрятно, но и у него выходило не так уж плохо. Его посудинки получались четырехугольными, вроде противней, в которых пекут пироги, только края повыше. Но главное — воды они не пропускали, ни капельки. Сколько нальешь, столько останется.
— Пускай закиснет, — сказал отец и налил в свежий туесок молока.
— А когда скиснет, тогда что? — удивился я.
— Ох, увидишь! — подмигнул отец.
Мы снова загнали корову на плот, оттолкнулись от берега, снова течение подхватило нас и помчало по искристой речной ленте. Корова лежала, отрыгивая и двигая челюстями туда-сюда, пережевывала траву, я смотрел на берег, а отец, раздевшись до пояса, внимательно разглядывал свое белье, будто искал насекомых. И вдруг как дернет рукав своей сорочки — р-раз и оторвал. То же проделал он и со вторым рукавом.
— Ты что делаешь? — крикнул я.
— То, что надо. — Натянул сорочку без рукавов, а оторванные рукава стал стирать. Прямо с плота окунал в воду, тер, полоскал, потом сушить повесил.
На ночь мы снова пристали к берегу. Такую ночь не назовешь настоящей ночью: солнце хоть и село за узорчатой кромкой тайги, но весь небосвод словно золотится, и река тоже будто горит, а туман, что встает над водой, похож на тонкий дымок. В такую ночь можно спокойно плыть по реке — все видно как днем. Но надо сварить картошку, и отец решил: разведем костер на берегу. Это вам не какой-нибудь костерик из хвороста и всякой мелочи, что попадется под руку. Отец приволок три поваленных лиственничных ствола, сложил их горкой, между ними натолкал сухих веток, бересты и поджег. Такой костер будет гореть всю ночь. Рядом отец устроил постель из пихтовых веток, кинул на нее свой брезентовый дождевик — пожалуйста, располагайся на ночлег… Накроешься ватником — незаменимой в тайге одеждой, теплой да легкой. Только вот беда: лиственница горит с громким треском, искры разлетаются далеко. Упадет, к примеру, такая искорка на ватник, а ты спишь. Не заметишь, как загорится. Хорошо, если проснуться успеешь, а если устал с дороги да спишь богатырским сном, может и плохо кончиться. Пока отец хлопотал у костра, я решил попасти корову. Когда мы вернулись, отец подоил Пеструшку, вылил молоко в туески, а в ведро воды набрал, накидал туда картошки.
— Куда нам столько? — удивился я.
— А коровушке? — возразил отец. — Надо и ее побаловать.
Огонь со всех сторон лижет ведро, подвешенное над костром, вода по краям ведра шипит, клокочет, пузырится, а в тайге такая тишь, что слышно, как щиплет траву корова, а где-то далеко попискивает вспугнутая птаха. Все больше ощущаешь сырость, которая ложится тебе на плечи; траву покрывает роса, и ты подбираешься ближе к огню, слушаешь, как в ведре булькает вода, варится картошка… Отец приносит молоко, берет из мешочка щепотку соли, высыпает на обрывок бересты, нарезает хлеб, выуживает из ведра пару картошин — чего тебе боле, человече, чего еще желает твоя душа? Царская еда, да и только! Картошка обжигает пальцы, мы чистим ее, перекатывая с ладони на ладонь, посыпаем солью и запиваем молоком, чтобы не обжечь нёбо. Я наедаюсь так плотно, что и дышать тяжело. Валюсь на пихтовую постель, закрываю глаза, и представляется мне, будто я все еще на плоту, прямо чувствую, как река раскачивает его, баюкает, а мимо все мелькают и мелькают берега. Открываю глаза — берегов нет. Вижу, как отец толчет в ведре картошку, крошит туда хлебные корки, потом все перемешивает, перекладывает в туесок и несет корове на вытянутых руках, в точности как наша мама, когда подает нам на стол обед.
Отец велит; «Вымой ведра». Бреду босиком к берегу, натираю ведро крупнозернистым песком, полощу. Студеная вода холодит ноги, я надраиваю ведро, пока не начинают неметь от холода руки, будто в горсти не песок, а рассыпчатый снег. Сон как рукой сняло, вприпрыжку мчусь к костру, вытягиваю ноги, руки, грею их над пламенем, и вот постепенно по всему телу разливается ласковое тепло. Отец советуется не то со мной, не то сам с собой: боязно оставлять корову непривязанной, а ну как заберется в чащу, ищи ее потом по всей тайге. Косолапый задерет, да мало ли что — люди такое рассказывают, что только ой-ой… Отпустишь корову попастись, а поутру найдешь только рожки да ножки. Нет уж, лучше накосить ей травы, чем рисковать понапрасну. И он приносит с плота косу, выбирает лужайку попышнее, косит, а коса поет в тишине, и от этого звука на душе и сладко, и печально, но больше все-таки сладко; я рад, что отец взял меня с собой, рад, что мы с ним ночуем у жаркого костра, что отец у меня такой неутомимый и такой добрый, что мы привезем домой корову и будет у нас кормилица, что впереди еще много таких вот ночей и интересных дней на воде…