— Помогите мне, ребята.
Клен проворно вскочил, взял принесенную закуску, бутылки и расставил все на неуклюжем столе. Присел и Шиповник, подогнув под себя ноги, как турок, взмахнул рукой, приглашая к себе Стасиса, достал большой финский нож и, словно глава большого семейства, стал нарезать хлеб. Нарезал крупными ломтями, сперва протянул Стасису, потом оделил всех, как детей, набулькал из бутылки почти до краев в два стакана, в которых еще недавно стояли обернутые бумагой свечи. Один протянул Стасису и сказал:
— За тебя, Бобер! За то, чтобы у тебя всегда хватало смелости и решимости, чтобы твоя рука и сердце никогда не дрогнули в борьбе с большевиками.
Стасису почудилось, что сдвинутые стаканы звякнули слишком громко, он, будто именинник, кивнул Шиповнику, оглядел остальных и поднес стакан к губам, чувствуя, как шибает в нос сивушный дух самогонки. Выпил двумя глотками, долго нюхал хлебную корку и, уже наливая Клеверу, передернулся:
— Крепкая, зараза…
Когда стаканы обошли круг, Шиповник произнес:
— Вот, как говорится, и отметили крестины. Вернее — веселую часть. Теперь остается вторая половина. — Он на минутку умолк, словно в поисках нужного слова, вдруг повернулся к Стасису и, глядя прямо ему в глаза, спросил: — Ты знаешь такого Жаренаса?
Стасис почувствовал, как горячая волна прокатилась по всему телу, будто он снова выпил полный стакан первача.
— Из Маргакальниса? — спросил, хотя прекрасно знал, что на десять километров кругом нет другого Жаренаса. Только Костас. Старик Жаренас помер еще при немцах. Остался один Костас. Нет другого Жаренаса.
— Да, из Маргакальниса.
— Костаса? — снова спросил, сдерживая волнение, вызванное недобрым предчувствием.
— Да, Костаса Жаренаса, — подтвердил Шиповник, не спуская своих цепких глаз.
— Как не знать… Знаю. Мы в начальной школе за одной партой сидели, — спокойно ответил Стасис, в глубине души лихорадочно гадая: чем помешал им Костас, и чего они потребуют, и как быть, если жуткое предчувствие подтвердится, если это и окажется второй частью крестин?
— Значит, вы друзья?
— Дружили.
— Когда видел его в последний раз?
Стасис наморщил лоб, как бы стараясь вспомнить.
— Этой зимой.
— Точнее.
— Сразу после праздника Трех королей. На базаре встретились. Он свинью продавал.
— Ну и как?
— Что — как? — спросил Стасис, потому что и впрямь не понимал, чего от него хотят.
Шиповник заерзал на сене, раздраженно вздохнул, словно учитель, потерявший терпение с тупым учеником, но сдержался и снова так же спокойно спросил:
— Все еще дружите?
— Кажется… Тогда он меня даже на магарыч пригласил. Увидел в базарной толчее и пригласил, не забыл.
— Хорошо, — Шиповник вздохнул, будто этот разговор не только утомил его, но и принес облегчение. Он опять налил самогону, приподнял стакан и сказал: — Выпьем за нашу удачу, а потом я тебе кое-что скажу.
Он выпил до дна, долго жевал кусок окорока, глядя на закопченное стекло фонаря, под которым билась огненная бабочка, подождал, пока стаканы обойдут круг, и заговорил:
— Большевистские газеты и радио уже вторую неделю без конца талдычат о создании колхозов в Литве…
— Ничего не выйдет. Наплевать литовцу на эти колхозы, — вставил Крот и, словно подтверждая свои слова, сплюнул в угол.
Шиповник укоризненно взглянул на него и сказал:
— Литовец литовцу не ровня. Десять плюнут, а один, гляди, на четвереньках, чуть ли не вприпрыжку побежит в колхоз. Но не это главное. Главное то, что создание колхозов в Литве началось. И только дураки могут думать, что большевики откажутся от своей цели. Сегодня поплюешься, завтра поплюешься, а послезавтра возьмут тебя за глотку, обложат хозяйство налогами, и человек, хоть будет плеваться и скулить, но поползет в колхоз, потому что у него не будет другого выхода. Сдержать его может только одно — страх. Теперь о колхозах люди много говорят, но толком никто ничего не знает, что там за жизнь будет. Толкуют об общем котле и общих бабах — с которой хочешь, с той и ляжешь, говорят, что все хозяева Литвы с сумой пойдут, всякое говорят. И я вам скажу, что, какими бы глупыми ни были эти разговоры, они нам на пользу. Но мало кто понимает, что есть и вторая, так сказать, сторона медали. Созданием колхозов большевики добиваются основной цели — выбить из-под ног литовца землю, его собственную, потом и кровью орошенную землю. Литовский хозяин теперь поддерживает нас, так как знает, что мы боремся за свободную, независимую Литву, какой она была, скажем, десять лет назад, а тем самым боремся и за желание литовского хозяина жить так, как он жил когда-то, за его право быть хозяином на собственной земле. Поэтому созданием колхозов большевики стремятся под корень подрубить национальный дух нашего народа, потому что литовский дух теперь, можно сказать, только и держится на плечах хозяина. Города его сохранить не могут. О каком литовском духе можно говорить в Вильнюсе, из которого многие поляки сбежали, и их место заняли русские. Русская зараза распространяется, а мы, увы, не можем ей противостоять. Но мы можем помочь нашей деревне сохранить несломленным литовский дух. И, как я уже сказал, крепкий хозяин поддерживает нас. Вы сами знаете это не хуже меня. Поддерживает потому, что есть чем. Но чем и как тот же хозяин поможет нам, если сам останется гол как сокол? Разве что повздыхает или молитву сотворит, но и то и другое поможет нам как мертвому припарка. Приют, хлеб, сало, теплая одежда и рубль — вот что нам необходимо и без чего дам не обойтись до того дня, когда вся Литва будет отмечать праздник своего возрождения… Я тут говорю для того, чтобы вы поняли: с сегодняшнего дня борьба будет еще ожесточеннее — или мы их, или они нас. Мы без колебаний должны сделать все, чтобы задушить колхозы еще до их рождения. Большевики сами помогут нам. Они торопятся, им не терпится побыстрее согнать всех в эти поганые колхозы, но они не знают наших людей и даже не подозревают, что такая спешка пополнит и наши ряды, потому что сейчас для литовского хозяина нет пугала страшнее, чем колхоз. Увы, появилось немало отщепенцев, выродков, которые рьяно принялись выполнять указания русских и потянулись в колхозы. Наше руководство решило строго наказывать предателей. Продажные шкуры! Ночь расплаты в Литве станет Варфоломеевской ночью. Я получил указание ликвидировать нашего врага Костаса Жаренаса, который несколько дней назад создал колхоз в деревне Маргакальнис. Мы должны свято выполнять свой долг и ликвидируем этого большевичка со всей семьей. Это послужит уроком и для других.
Шиповник умолк, достал папиросы, пустил пачку по рукам, закурил сам и вдруг закашлялся, словно поперхнувшись дымом. Его лицо, как и тогда, в избе Винцаса, залила густая краска, глаза заслезились. Шиповник открытым ртом хватал воздух, как выброшенный на лед окунь, но с каждым глотком воздуха заходился в кашле еще сильнее. Стасис плеснул остатки самогона из бутылки в стакан и протянул Шиповнику. Тот глотнул, и кашля как не бывало.
— Ну его к черту, — выругался, вытирая все еще слезящиеся глаза, раскурил потухшую папиросу и, опуская руку на плечо Стасиса, сказал: — Вот, Бобер, это и будет настоящее твое крещение.
— Я? Мне? — бледнея, спросил Стасис.
— Да. Тебе придется выполнить этот долг и тем оправдать священную клятву. Конечно, мы поможем, но тебе придется потрудиться больше всех.
— Но…
— Что — но?
— Ведь мы вместе выросли… Я уже говорил, за одной партой все время, да и потом…
— Не думай, что я не понимаю. Я, брат, все прекрасно понимаю. Поэтому и выбрал не кого-нибудь, а тебя. Могу сказать прямо: тебе, а не другому придется сделать главную работу по двум причинам. Первая: клятва — еще не все, ты должен совершить подвиг, чтобы мы поверили тебе так, как верим самим себе. Вторая: если ты даже ночью постучишься, он тебе откроет дверь. Нам не откроет. Понял?
Стасис не ответил. Он сидел, опустив голову, смотрел на свои руки, но видел светловолосую головку над зрелой, волнующейся на ветру рожью, а на этом детском личике, как васильки, светились большие глаза, отражающие, казалось, всю синеву неба…