— Или ты думаешь иначе? Хочешь отступиться? Так ведь другого пути у тебя теперь нет. Или с нами, или… — Шиповник многозначительно умолк, а Стасис с волнением ждал тех роковых слов, решив медлить как можно дольше, чтобы у них не возникло ни малейшего подозрения, чтобы они уверились, что желаемого добились силой и угрозами. Шиповник вздохнул: — Подумай об этом, парень.

Стасис еще помолчал, как бы взвешивая столь неожиданное предложение, и слабым голосом сказал:

— За что? За то, что помог вам?

— За помощь — спасибо. Но сам понимаешь, это — не детская игра. Все поставлено на карту. Как любят говорить большевики: кто не с нами, тот против нас. Иного пути теперь нет. А ты уже слишком много знаешь, чтоб мы тебя так просто отпустили. Понял?

— Понял, — тихо отозвался Стасис.

— И как?

— Хорошо, — тем же тоном сказал Стасис.

Потом они завязали ему глаза какой-то вонючей тряпицей, много раз покрутили его, и все это остро и грустно напомнило детство, словно они и впрямь собирались играть в жмурки. У него закружилась голова, ноги спотыкались, а мужские руки все крутили и крутили его, пока не раздался голос Шиповника:

— Пошли!

Кто-то взял его, подхватив под руку, а он высоко поднимал ноги; шел с протянутой вперед полусогнутой рукой, как ходят слепые; оголенные ветки кустов скользили по рукам, хлестали по лицу, и он нагнул голову, словно смиряясь с судьбой. Но вот они остановились. Слышалось учащенное дыхание мужчин, скрипнула дверь, и пахнуло сеном, мякиной, навозом, лицо обдало теплом. Он слышал, как закрылась, а вскоре вновь со скрипом открылась дверь, удалялись и вновь приближались чьи-то шаги, чиркали спичкой, звякнуло стекло лампы, пронеслись какие-то неопределенные звуки, шуршание сена; почувствовал смрад керосиновой лампы или фонаря. Наконец с его глаз сняли повязку. Те, что привели его, стояли у сеновала, а он — перед ними у перегородки из круглых жердей, словно приговоренный к смерти перед судьями или палачами. За перегородкой скотина выдергивала и пережевывала сено. У другой стены стоял дылда с фонарем в поднятой руке. Стекло было закопченным, фитиль потрескивал, горел неохотно, огонек трепетал, словно бабочка, которая никак не может взлететь. И Стасис не сразу понял, чем занят человек, согнувшийся у ног Клевера. Только когда тот зажег сначала одну, потом другую свечу, Стасис увидел своеобразный алтарь: на деревянном ящике, накрытом белой скатертью, стояло такое же распятие, какое с незапамятных времен было и у них в доме. Обернутые бумагой и вставленные в стакан свечи освещали оловянного Иисуса Христа, и с каждым вздрагиванием пламени казалось, что дрожит и спаситель.

— На колени, — коснулась его плеча рука Шиповника и легонько толкнула к алтарю.

Стасис сделал несколько шагов и опустился на колени на припорошенный сеном, хорошо утрамбованный ток, сжимая в кулаке свою старую заячью шапку. Низко опустив голову, словно кающийся грешник, он украдкой покосился на сапоги стоящего рядом Шиповника.

— Перекрестись и повторяй за мной.

Он перекрестился медленно, пытаясь собрать все внимание и волю, чувствуя, как опять ему мешает тот, другой, который на все смотрит как бы со стороны, но видит любую мелочь, слышит каждый звук, даже глухой стук его, Стасиса, сердца. И не вникая, а скорее не в состоянии вникнуть в смысл, он механически, не слыша своего голоса, повторял слова о боге и родине, о священном долге отдать жизнь до последней капли крови за Литву, ее независимость, за освобождение родины, о священном долге жертвовать собой и свято хранить тайну; даже перед лицом смерти не выдавать братьев по борьбе и оружию; о безжалостном и неумолимом карающем мече, если он нарушит слова этой священной клятвы… Выговаривая их, внутренним зрением он видел и самого себя, стоящего на коленях, и Агне, и брата Винцаса, и Марию, видел белеющие, крепко сколоченные бревна своего нового дома, и здания Вильнюса с пустыми, черными глазницами окон, и требовательные взгляды многих людей, с которыми он уже давно не встречался…

Лоб покрылся испариной, ладони вспотели, и он облегченно вздохнул, сказав последнее слово клятвы. Потом Шиповник поднес распятие к его лицу, и холодный металл болью обжег влажные губы, возвращая в детство, когда они в зимнюю стужу подбивали несмышленышей лизнуть топор: «Увидишь, как сладко!» И вот сейчас кто-то внутри него шепнул: «Ты и есть этот несмышленыш…» Рядом заскрипели сапоги Шиповника, и Стасис ощутил руку на своем плече.

— С сегодняшнего дня ты — Бобер, — услышал он голос Шиповника, все еще торжественный, словно еле-тающий с амвона. — И никто среди своих и при посторонних не будет называть тебя иначе, но и ты к своим боевым братьям должен обращаться только по кличке. Помни, что произнести подлинную фамилию равно предательству. Никогда и нигде не забывай об этом, Бобер, потому что предатели во все времена, при любой власти наказываются безжалостно. Мы — не исключение. Понял?

— Да, — все еще стоя на коленях, он кивнул головой, словно богомолец, сотворивший молитву.

— А теперь вставай, Бобер, и познакомься со своими братьями.

Стасис тяжело поднялся, медленно отряхнул штанину и повернулся к мужчинам.

— Это — Клевер, — представил Шиповник.

— Я знаю, — пожимая дылде руку, откликнулся он.

— Это — Клен, — Шиповник подвел его к высокому, совсем юному бледному пареньку. То ли от тусклого света фонаря, то ли на самом деле глаза у Клена, очерченные кругами теней, провалились, а длиннопалая ладонь была по-женски хрупкой и нежной, даже пожимать такую неловко. — А это — наш Крот, — подвел к последнему мужчине Шиповник. То был человек среднего роста, кряжистый, крепко сбитый, с густыми, торчащими щеткой бровями и с пышными, коротко подстриженными усами. Он протянул горбатую ладонь со скрюченными, изуродованными, казалось, какой-то болезнью пальцами, которые стиснули руку Стасиса словно клещи. Этого человека Стасис когда-то и где-то встречал, но он не помнил, где и когда. И все же не сомневался, что их дорожки скрещивались…

— По такому случаю, ребята, не грех и по рюмочке пропустить, — сдержанно улыбнулся Шиповник. — Вы подождите, я мигом, — добавил он и, приоткрыв дверь, протиснулся на двор. Скованная морозом земля еще долго гудела, и наконец в стороне скрипнула дверь избы.

Крот отодвинул распятие в сторону, Клевер своими медвежьими лапами вырвал охапку сена, расстелил вокруг ящика-стола и уселся первым: вытянул длинные ноги, прислонился к сеновалу, все еще не выпуская из рук автомата.

— Присаживайтесь.

Стасис стоял посреди тока и глядел, как мужчины устраиваются вокруг бывшего алтаря.

— Я сейчас, — сказал и шагнул к двери.

— Ты куда? — остановил Клевер.

— На минутку. Выйти надо…

— И не думай. Дуй прямо в щель.

— Как же так?..

— Не просквозит…

— Бывало, мы нарочно на сено прудили. Такой корм и корове и лошади — только подавай, жрут и облизываются… Разве что посерьезнее подпирает… Тогда — другое дело… Крот, завяжи ему шары и отведи куда-нибудь в сторонку, — посерьезнев, гудел простуженным голосом Клевер.

Стасис все еще стоял у двери, хорошо понимая, что и после клятвы, по существу, ничто не изменилось — они не доверяют, как не доверяли и раньше. Боятся, как бы, выйдя за дверь, не увидел, чего не надо, не запомнил усадьбу. По правде говоря, ему и запоминать не требуется, потому что все хутора, разбросанные по этой пуще, знакомы с детства, на десятки километров в любую сторону нет такого хутора, в котором он не побывал бы с покойным отцом, ведавшим тогда всеми окрестными лесами. Потому и привели с завязанными глазами, и залезли сюда, а не в избу, и хозяин хутора глаз не кажет, а сидя здесь, ни черта не установишь, тем более что не может взглянуть на этот сарай снаружи.

Во дворе снова раздались шаги. На сей раз шли двое, тихо разговаривая. Звякнули тарелки или стаканы, чьи-то руки открыли скрипучую дверь, и в узкой щели показался Шиповник с двумя бутылками, с тарелкой окорока и сала, с полбуханкой домашнего хлеба под мышкой. Шаги за дверью удалились, а Шиповник попросил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: