Она задерживается: солдат полез под полку за мешком, загородил дорогу, и мне только сейчас удается как следует ее разглядеть.
На этот раз она без косынки, в легком темном платье, с полотенцем, перекинутым через плечо. Стройная девичья фигура. Пышные светлые волосы уложены сзади тугим узлом. Мягкие правильные черты лица. А глаза большие, синие, ясные.
Она заговаривает с солдатом — у нее красивый грудной голос. И мне кажется, что я знаю ее давным-давно, еще с детских лет — вот эту легкую, словно летящую фигурку, волосы, золотом отливающие на солнце, мягко очерченный рот и этот голос, такой особенный, такой несхожий с другими, что, право, я сразу же узнаю его среди сотен других.
Сестра не видит меня.
Подойти? Окликнуть?
Нет, не решаюсь: мешает моя проклятая застенчивость перед женщинами.
Сижу как на иголках: сейчас она будет возвращаться обратно.
Минут через десять в соседнем отделении слышу ее голос — она говорит с унтер-офицером.
— Скажите, вы на Западный фронт?
— Станция назначения — Минск. А там — как начальство прикажет.
— Значит, до Минска вместе. [15]
Меня словно что-то поднимает с полки.
— Простите, а вы, сестра, в самый Минск? — спрашиваю я и не узнаю своего голоса: он неожиданно спокоен и смел.
— Нет, я до Маневичей. Около Сарн.
— Вот как! Значит, мы с вами попутчики... В госпиталь или на питательный пункт?
— В госпиталь. А вы, поручик, там бывали?
— К сожалению, бывал. Эвакуировался оттуда... Позвольте представиться, — и я называю свое имя и отчество.
— Зинаида Афанасьевна Руднева. А лучше — просто Зина. И вас я буду называть Алеша. Хорошо?
Она говорит это так легко, так просто, словно мы действительно давно знаем друг друга.
— Глядите, утро-то какое!.. Хотите, пойдем на площадку? Там можно окно открыть. Я так люблю смотреть в окно, когда еду в поезде. Пойдемте?
Мы стоим у открытого окна. Утро действительно хорошее. Словно только что вымытые, мелькают перелески. На опушках белые ромашки, голубые колокольчики, сине-желтые иван-да-марья.
— Дождик, очевидно, был.
— Как, вы дождя не видели? И грозу проспали? Ну и сон у вас богатырский! — весело смеется Зина, и смех у нее звонкий, как серебряный колокольчик. — Всю ночь громыхало. Я долго не могла уснуть. Нет, не потому, что была гроза. Меня вчерашний разговор взбудоражил. Вы слышали, что говорили мои соседи?
— Краем уха.
— Мне очень хотелось поспорить с ними. Но я не решилась. Боялась, скажут: «Молоко на губах не обсохло». И будут правы: я действительно почти ничего не знаю. Но одно я знаю, твердо знаю: они не правы... Скажите, Алеша, мы победим? — неожиданно спрашивает она.
— Должны победить.
— А почему же они говорят, что все пропало, что армия развалилась?
— Потому что они мерзавцы и подлецы! — зло вырывается у меня. — Будь на то моя воля...
— Вы бы поколотили их? — улыбается Зина.
Потом, чуть помолчав, задумчиво продолжает: [16]
— Не знаю, надо ли их колотить, но я их ненавижу. И вот из-за таких, как они, я и очутилась здесь... Если бы вы знали, Алеша, какая у нас тоска, в нашей слободе Докровской! Словно нет войны, нет революции. Или брюзжат, как вон те в вагоне. Или спекулируют, наживйясь на чужом горе. Душно, дышать нечем. Никого не хотелось видеть. Только и свет был в окне, что наш старый учитель истории. Он меня и надоумил: «Уходи отсюда, Зинуша. Иначе плесенью покроешься. Поезжай на фронт. Там жизнь настоящую увидишь — может быть, страшную, но настоящую. Ума-разума наберешься. И место свое в жизни найдешь»... Вот я и еду жизнь настоящую смотреть... Скажите, Алеша, я правильно сделала?
И Зина доверчиво рассказывает мне свою нехитрую жизнь.
Училась в гимназии в слободе Покровской, против Саратова, на левом берегу Волги. Дошла до седьмого класса, но тут ее класс «отличился»: добрая половина гимназисток выскочила замуж за прапорщиков. И класс закрыли...
— Вы что так на меня смотрите, Алеша? — улыбается Зина. — Думаете, и я выскочила замуж? Нет, я не тороплюсь. Успею... Ну, потом окончила краткосрочные курсы сестер милосердия и поехала. Сейчас мама, наверное, в слезах... А как у вас, Алеша, сложилась жизнь?..
Странное дело: никому, никогда, ни разу я не рассказывал об этом — стыдился почему-то своей трудной юности, — а тут рассказал. И так это у меня легко получилось, что сам себе не верил: да я ли это говорю?
— Мы с вами, Зина, земляки. Родился я тоже в Поволжье, километрах в ста от вашей слободы. У вас в Покровской гимназии училась моя двоюродная сестра. Вы, может быть, знаете ее — Нюра Глущенко.
— Еще бы! Мы с ней одноклассницы. Как только наш класс закрыли, она сразу же уехала к своим родным.
— Так вот, у ее родных я батрачил, — говорю и даже не краснею — так просто мне с Зиной. — Родители умерли, когда мне было шестнадцать лет. Пришлось самому пробивать себе дорогу. Правда, немного помогала тетка, Нюрина мать. Окончил второклассную учительскую школу. В четырнадцатом призвали в армию солдатом. [17]
Потом учебная команда, школа прапорщиков — и вот стоит перед вами поручик.
— Вы в этот раз виделись с Нюрой?
— Нет. Прямо из госпиталя на фронт.
— А с родными?
— У меня их нет, Зина.
— Кто знает, может быть, это и к лучшему, — задумчиво говорит Зина и ласково касается моей руки. — Вам легче устраивать по-своему свою жизнь. А мне так трудно было сказать маме, что еду на фронт. Так трудно... Но вы мне, Алеша, не ответили на мой вопрос: я правильно сделала, что бросила дом и еду?
— Не знаю, Зина. Там, на фронте, трудно, очень трудно для женщины.
— Пусть! Этого я не боюсь. Но зато увижу настоящую жизнь и настоящих людей. Ведь правда, Алеша, там настоящие люди? По-моему, они не могут быть не настоящими: они рискуют жизнью, идут на смерть, они защищают родину...
— Там разные люди, Зина.
— Конечно, разные. Но зато не такие слюнтяи, сморчки, нытики, спекулянты, как у нас, в слободе... Алеша, у меня к вам большущая просьба: расскажите о ваших товарищах. Хочу знать, каких встречу людей: ведь я же ничего не знаю, ничегошеньки. Только правду говорите, всю правду, а не так, как в газетах пишут или как говорили вон те, в вагоне. Хорошо?..
Когда в Саратове, в госпитальной палате, мы, раненые, болтали друг с другом, я подчас рассказывал всякие случаи из нашей полковой жизни — иногда страшные, иногда смешные. Но Зина, кажется, требует, чтобы я рассказал о своих товарищах, показал их нутро — чем они дышат, что думают, как поступают. Я никогда не задумывался над этим. Просто были люди, которые мне нравились или не нравились. А что такое настоящий человек или не настоящий? Не знаю.
Нет, я не смогу этого сделать. Лучше я расскажу о себе: мне почему-то так хочется, чтобы Зина знала обо мне все, без утайки.
— Начну с себя, Зина. Расскажу о том, как хотел стать музыкантом, а стал офицером.
— Музыкантом? — удивленно переспрашивает Зина. — Вы? Рассказывайте, Алеша, рассказывайте. [18]
И я рассказываю, как нес солдатскую службу в четвертой роте запасного батальона лейб-гвардии Измайловского полка в Петрограде и как однажды полковой капельмейстер, отбирая рядовых со слухом, зачислил меня в музыкантскую команду.
Я был счастлив: с детства любил петь и втайне мечтал, что буду учиться музыке. И тут вдруг — такая удача.
В тот же день, когда у нас в казарме горнист проиграл отбой, я сел в углу и стал писать письмо моему закадычному другу о том, какое неожиданное счастье выпало на мою долю.
В казарме все давно спали, я уже кончил письмо, как в коридоре послышался звон шпор и вошел дежурный офицер, прапорщик Богомазов.
— Отбой был? — гаркнул он на меня.
— Так точно, был, ваше высокородие.
— Почему не исполняешь распорядка?
— Письмо писал, задержался, ваше высокородие.
— Письмо писал, сволочь? Погоди, я научу тебя солдатскую службу нести. Научу!
Он вырвал у меня письмо и прочитал его.
— А-а, музыкантом захотел стать, скотина! В трубу дудеть? А другие пусть умирают?
Он скомкал бумагу, зажал ее в руке и, непристойно ругаясь, начал махать ею перед моим лицом.
Я невольно откинул голову и сжал кулаки. Еще немного, и я бы ударил прапорщика.
Офицер понял, швырнул письмо на пол и зло крикнул.
— Я тебе покажу музыкантскую команду! В маршевую роту! На фронт!..
— В ту ночь я не спал, Зина. Было жалко: так мечтал о музыке — и все сорвалось. И обидно было: как смел он орать на меня, замахиваться... Представил себе, как уйду с этой маршевой ротой на фронт и как там каждый прапорщик может вот так же издеваться надо мной. Страшно стало...
— Что же дальше, Алеша?
— А дальше мне повезло, Зина. Очень повезло. Прапорщик получил какое-то назначение и ушел от нас. В ближайшую маршевую роту я не попал. Добыл программу испытаний на вольноопределяющегося второго разряда, две недели сиднем просидел над учебниками, [19] выдержал экзамен при Второй Петроградской гимназии и стал юнкером школы прапорщиков...
— Подождите, Алеша, подождите, — и брови хмурятся у Зины. — Значит, вы стали офицером, вы поехали на фронт только потому, что хотели стать командиром? Чтобы никто не мог над вами издеваться, а вы бы могли? Так?
— Нет, не так. Совсем не так, — растерянно отвечаю я. — То есть и это было, конечно: я не хотел, чтобы меня били. Но, честное слово, Зина, я никогда, ни разу не ударил солдата. И не ударю... И еще, Зина. В ту ночь, в казарме, я понял, что прапорщик Богомазов в чем-то был прав: стыдно думать о музыке и дудеть в трубу, когда идет такая война.
— Ну вот, теперь мне все ясно! Все! — радостно вырывается у Зины.
— Что ясно?
— Все, что было вчера в вагоне.
— Не понимаю.
— У вас в сердце, Алеша, живут два человека. Один — сухой служака. Он выгнал солдат из вагона. Другой — настоящий. Он вернул солдат. И второй сильнее первого. И это очень хорошо.
— Не знаю, сколько человек живет в моем сердце, — набравшись храбрости, отвечаю я, — но в том, что было вчера в вагоне, виноваты вы, Зина.