— У него такой похоронный вид, будто вся семья отравилась газом.
Гавацци задумалась.
— Столько лет проработали вместе, а я даже не знаю, была ли у него семья.
И вдруг спохватилась, что говорит о Берти, как о покойнике.
IX
У Марианны такое чувство, будто ей отвели участок, отделенный глубокой межой от главного поля, где люди работают бригадами, рядами, группами. В трамвайной давке, в сутолоке проходной, в людском потоке, который устремляется вдоль центральной аллеи, потом разветвляется и растекается по корпусам, складским помещениям, мастерским, она чувствует себя частицей этой огромной человеческой массы, именуемой «Ломбардэ». Ежедневно они идут, спешат в одном направлении, подталкиваемые общей необходимостью, стимулом, — иным и гораздо более сильным стимулом, чем те, которые движут отдельными людьми. В раздевалке происходит первое размежевание: ведь Марианна Колли не такая, как все. У работниц одной бригады— шкафчики в ряд, а она ни в какую бригаду не входит. Стягивая с себя платьишко или юбку, надевая спецовку, упрятывая волосы под сетку или колпачок, работницы обмениваются первыми отрывочными репликами, жаргонными словцами, намекающими на всем известные обстоятельства; в них — отголосок жалоб, требований, воинственных и несбыточных планов. Но до сих пор контакт еще возможен — можно встретиться взглядом, случайно задеть локтем и пробормотать «извините» У всех одновременно щелкают навесные замочки, и все, обгоняя друг друга или уступая дорогу, устремляются в узкий коридорчик, отделяющий раздевалку от цеха…
Но тут, миновав коридорчик, Марианна остается одна. Работницы пробегают мимо, топчутся под часами (до восьми — всего пять минут, четыре, три…), хватают табель, отмечаются, догоняют рабочих, отметившихся под мужскими часами, подходят к машинам. А Колли Марианна застряла неподалеку от дверей раздевалки. Каждое утро что-нибудь ее задерживает: позавчера развязался шнурок, вчера она что-то забыла (стоит, роется в карманах, носовой платок, что ли, ищет); сегодня она уронила зажимку для волос, а завтра… завтра будет что-нибудь еще. Не ходи туда, девушка, никому туда ходить не надо… Вот уже несколько машин заработали, загудело несколько моторов. Секундная стрелка обегает по циферблату последний круг. Не ходи, выйди в ту дверь, вернись домой… Она делает несколько шагов, но не к часам, а куда-то вбок. Нет, нет, не ходи. Она видит свое отражение в стекле часов: лицо — негатив, а над ним — большая секундная стрелка. Осталось девятнадцать секунд, восемнадцать, семнадцать. Какое нехорошее лицо видит она в зеркале-часах… Есть о чем подумать… О чем же? Притворяется, будто размышляет, а в действительности не думает ни о чем, голова — словно налита водой. Осталось десять, девять, восемь, семь. Неподалеку показался нос «Форклифта». Нет, не завтра, а сегодня, сейчас, сию минуту. Пока не поздно. Не ходи, не надо! Осталось три, две. Рывком хватает табель. Зазвонил звонок. Пробила — готово! Звонок прекращается. Она шагает по цеху. «Не ходи», «пока не поздно» вцепились сзади в плечи. Она бросает взгляд на закуток Берти, где теперь расположился этот новый — Бонци. Идет дальше. «Не ходи», вроде, отвязалось. Она шагает, чуть вздернув подбородок, твердо глядя вперед, немного напряженно, по-мужски. «Не ходи» где-то по дороге исчезло. Если даже она продолжает его чувствовать на расстоянии, она знает, что его нет, что она сама его выдумала. Последние несколько метров пути — почти бегом. Пересечь линию столбов — все равно что переступить через порог, затворить за собой дверь, задвинуть засов. Она подбегает к «Авангарду», протягивает руку.
— Привет!
Притронувшись к нему, она вновь обретает ощущение реальности своего нового существования, снова становится Марианной с «Авангарда». Даже мороз по коже подирает— до того ей приятно взять тряпку, встряхнуть ее, протереть бок и гладкое брюхо кожуха. Сначала снаружи, потом — внутри. Потом проволоку и люльку… Качнулась. Проволока, люлька, катушка (если осталась с вечера).
А сама приговаривает: «Ну, как сегодня настроение, хотела бы я знать? Тебе хорошо: стоишь себе здесь, спишь. Или, вернее, дремлешь. Постепенно приучаешь себя к мысли, что завтра еще один рабочий день. Вы только посмотрите, что за барин! Массируют его, гладят, нежат, точно ребеночка. Устроился со всеми удобствами: будильник ему над ухом не трещит, соскакивать с кровати чуть свет в такую холодину не надо (шутка сказать: вот уже два дня. как вода в кране замерзает), не надо опрометью выбегать на улицу и что есть мочи мчаться на завод — не дай бог опоздаешь. Ты обо всем этом даже понятия не имеешь. Смотри, бесстыдник, уже десять минут девятого, а ты… Я не прочь, конечно, за тобой поухаживать. Совсем наоборот! Для меня это самые лучшие минуты».
Она переходит к мотору, протирает вытяжной барабан и приемное устройство. Но взгляд ее устремлен на корпус машины и обращается она только к нему, потому что в ее представлении это и есть «Авангард», а все остальное между прочим.
Все-таки мама, не в обиду ей будь сказано, — горемыка. Точно я, конечно, не знаю, но я спрашивала Карлину Соццани, а та — зачем ей мне врать? — говорит, что у моей мамы дети уже вряд ли будут. Как будто она до сих пор могла иметь детей! Я думаю, дело обстоит так: после того, как отец ее оставил, она опять стала девственницей. Конечно, эго разные вещи — остаться девственницей как монахини и стать девственницей после того, как родила ребенка. Но и то и другое, должно быть, противоестественно. Я ведь помню, какая она была в молодости. Нет. Жизнь у нее совсем не легкая. Но она была гордая. Энергичная. Полная жизни, вроде меня. Только к тому же красивая. «Ты учти, я ведь некрасивая! На этот счет у меня не осталось иллюзий. С тех пор как я поступила на завод, я поняла, какая я: не красивая и не урод. Раньше я не понимала, потому что из дома выходила редко, а если выходила, то только с этой каракатицей Карлиной Соццани. Она, конечно, славная: мужчины — дураки набитые, что на ней не женятся…»
Марианна застыла на месте с тряпкой в руке, уставившись на «Авангард», словно в ожидании ответа, отклика.
«Просто беда! Так, со стороны на нее посмотреть — скажешь: мировая девка! Ухватки у нее, как у повивальной бабки. Это будто бы Соццани, отец Карлины, так говорит. Если только она, по своему обыкновению, не выдумывает. У нее фантазии хоть отбавляй! Последняя ее выдумка такая: есть, говорит, один человек — женатый, с тремя детьми, занимает прекрасное положение, очень представительный и так далее, — так вот, он будто бы до того по ней с ума сходит, что грозится руки на себя наложить. Однако отец у Карлины еще похлеще, чем она. Дочка хоть только на словах бойкая, а тот и рукам волю дает. Даже к моей маме подкатывался. Правда, правда! Если б я об этом от Карлины услышала, я бы просто посмеялась, и все, а то… Да, так о чем, бишь, я хотела тебе сказать? Ладно, потом вспомню — расскажу. Понимаешь, когда ты стоишь, мне легко с тобой разговаривать, а как завертишься…»
Уборка закончена, остается только смазать подшипники. Это все равно что поливать цветы на подоконнике, когда земля в горшках и в ящиках от зноя высохла, потрескалась. Чувствуешь себя благодетельницей.
Разговор между тем продолжается:
«Что ты хочешь, мама в молодости обожглась, жизнь у нее с самого начала сложилась паршиво, по-собачьи, вот она и опасается, что я тоже… Но ведь ничего бы этого не было, если бы она сама не захотела… А у меня и в мыслях ничего такого нет. Раньше, до того как пришла на „Ломбардэ“, было. Ничего удивительного: сидела одна с утра до вечера. Радио у нас нет; даже кошки, чтобы было на ком зло сорвать, и то не завели. Я выдумала, что у меня есть муж— несчастный человек, с детства страдающий неизлечимой болезнью, что он не может работать, и поэтому я прикована к швейной машине: зарабатываю на двоих. Он хороший человек, но страшный эгоист — знаешь, какие они, эти хроники. Но что поделаешь, надо его пожалеть. Мне даже приятно было, что я могу кого-то жалеть. Я рассказывала ему содержание кинокартин, в том числе тех, которые видела лет пять-шесть назад; описывала любовные сцены: что он сказал, что она сказала, как они поцеловались и стали женихом и невестой; пересказывала ему судебные процессы и другие страшные истории, вычитанные из газет, в которые были завернуты продукты — мама газет не покупает, говорит, что мне такое чтение ни к чему. Он сидел и слушал, смирный такой. Я была к нему очень привязана. Думала: пусть я хоть кому-нибудь да нужна.