— Ну-с, теперь старый тюфяк заснул до вечера, — пробормотал человек, вынырнувший из тамбура. — Менд-Месс, Боб. Ты, я надеюсь, хорошо скопировал проводника? Скинь-ка с него амуницию и запри его куда следует.
Тот, кого вошедший назвал Бобом, не теряя лишних слов, уже стягивал с кондуктора форменную одежду. Потом он прислушался, надавил невидимую кнопку — и тотчас же тонкая фанера раздвинулась, обнаружив меж топкой и служебным купе таинственную и никем не учтенную жилплощадь, выкроенную ребятами из вагоностроительного. Там, на подушках, сладко спал уже усыпленный проводник Франц, и его бритая щека даже нe дрогнула, когда в нее крепко уткнулся нос обер-кондуктора.
— Надо надеяться, они будут сговорчивыми, — пробормотал Боб. — Выйти на пенсию, да еще не потеряв службы, это, Сорроу, приятная участь разведенных японских жен, не достигших совершеннолетия.
Закрыв фанеру, он однако ж перестал улыбаться. Во взгляде его на товарища, спешно гримировавшегося под обер-кондуктора, засветилось что-то жалобное.
— Срамота, Сорроу, срамота и неудача! Все шло как по маслу, начиная с этого дурня проводника, который нанюхался понюшки, как кот валерьянки. Я пропускал публику честь-честью, отрывая купоны. Зеркалка у меня на шее фотографировала каждого, как обезьянка. И вот, не успело дойти до него…
— До майора Кавендиша?
— Ну да, до этого чёртова майора, как в глаза мне метнулась щепотка пыли, словно от ветра. А потом, Сорроу…
— Ну?.
— Протерев глаза, я — сказать тебе по чести — на секунду сам закрыл их!
Боб Друк мечтательно смежил ресницы. По лицу его разлилась немецкая сладость:
— Я закрыл их, потому что, Сорроу, красота этой женщины ошеломила, ослепила, обсверкала меня! Представь себе молодую красавицу-турчанку, жену этого проклятого Кавендиша, в полном анфасе и без чадры. Она держала в руках билеты. Зеркалка нащелкала ее четыре раза. «Мой муж, майор, не совсем здоров. Он прошел в купе, не беспокойте его», сказала она по-немецки, а я…
— А ты, Боб, как трижды олух, как старый дамский ридикюль, как месопотамский осел, — поверил ей и не придумал повода, чтоб заглянуть в купе. Ты не сделал главного, для чего союз прислал тебя в Гамбург.
— Ну да, — угрюмо ответил Боб Друк, — посмотрел бы я, кто это сделал бы на моем месте!
— Ты хочешь сказать, что ты так и не видел майора Кавендиша?
— Ни в лицо, ни в профиль, да в спину, дружище. Успокойся! Время еще есть. В Гаммельштадте я обязан вручить ему в собственные руки телеграмму.
— Плох тот парень, кто надеется на завтра, Друк! — угрюмо отвадил Сорроу. — Тебе было сказано: сфотографировать майора при посадке. А ты что сделал? Ты позволил пустить себе пыль в глаза в прямом и переносном смысле, да после всего этого смерча не раздобыл вдобавок ни единой приметы майора!
Что правда — то правда!. Ни единой приметы от проклятого майора не имелось в руках не только у Боба Друка. Никто из союза Месс-Менд не видел майора ни в натуральную, ни в живописную величину. Этот замечательный джентльмен, вызвавший только на днях величайший скандал в английском парламенте, никогда и нигде, даже в американском журнале «Уткаревю», не появлялся сфотографированным: до скандала — потому что он еще не был знаменит и даже не был известен, а после скандала — потому что печатать его фотографию было строжайше запрещено, а сам майор был заклеймён ужасным именем вероотступника.
С тяжелым укором глядя на Боба, сидел Сорроу, в уголку дивана и помалкивал. Вечер за окном сменился глубокой душистой германской ночью, которую так и хотелось назвать мифологической — по ненатуральной величине звезд да зловещей и молчаливой густоте леса, когда-то прятавшей германцев Тацита. За дверью купе золотистый плюшевый сумрак, забрызганный дрожью лампочек в розово-желтых лепестках хрусталя, — тоже молчал, убаюканный ровным качанием поезда. Пассажиры, по видимому, спали, и даже киноартисты прикрыли свои купе.
— Вообще, Сoppoy, — начал Боб Друк виноватым голосом, — я понять не могу, с какой стати майору уделяется столько внимания? Этот провинциальный старый ловелас, не стоящий уж конечно ни единого ноготка своей восхитительной…
Сорроу встал и подошел к окну. Он подымил в раскрытую ночь трубочкой. Он повернулся к Бобу и посмотрел на него. Взгляд Сорроу был в высшей степени серьезен.
— За каждым шагом этого старого провинциального ловеласа, Боб, — проговорил он медленно, понизив голос, — за каждым его шагом следит с величайшим интересом весь мусульманский Восток, или, вернее, церковный штаб мусульманства. Ты, парень, знаешь, что выкинул этот Кавендиш?
— Женился на турчанке?.
— Дурак! — презрительно оборвал Сорроу. — Он выступил в английском парламенте с неслыханным предложением. Он выдвинул проект отказа от христианства и поголовного перехода англичан в мусульманство, потому что, — сказал Кавендиш, — мусульманство объединит нас с народами наших колоний в одну семью и заменит умирающую религию Христа более жизнерадостной и жизнеспособной, а также политически более зрелой религией Магомета».
Сорроу помолчал немного, прислушиваясь к гудку паровоза: поезд, замедлив ход, приближался сейчас к знаменитой гаммельштадтской трясине, над которой вознесся фантастическими зубцами своих пролетов один из крупнейших в Европе мостов.
— И вот, парень, хоть англичане и изгнали его, хоть майор со своей неведомо-откуда взявшейся турчанкой и держит сейчас путь в Константинополь, хоть церковь, католическая и протестантская, и предала майора проклятию, не хуже, чем большевиков, наш брат должен помнить одно: этого сумасшедшего майора больше чем когда-либо следует держать на примете!
ГЛАВА ВТОРАЯ
Убийство майора Кавендиша
Сорроу не успел еще договорить этих слов, как Боб вскочил с места. Он забыл свои обязанности проводника. Следовало обойти длинный ряд зеркальных окон и затянуть их дымчатым щелком занавесей. Следовало закрыть окна там, где дымили меланхоличные курильщики, страдавшие бессонницей, да и старшему обер-кондуктору, не тому, что спал в тайнике, забыв о сыскной лихорадке, а тому, кто завладел его ключами и бумагами, надлежало поинтересоваться внутренними делами.
Как раз в это время, минут за шесть до знаменитого моста, тихий и безмолвный коридор внезапно ожил. Красавица-турчанка, захватив маленький ручной саквояжик, проследовала, оставляя слабый и сладкий запах приторных восточных духов, в далекую уборную. Она шла стройной, крепкой, но легчайшей походкой, похожей на балетные или акробатические прыжки. Ночной халатик, заменивший чадру, подчеркивал худобу ее необычайного тела, гибкого и мускулистого не по-женски. Затылок — не отвратительный бритый затылок современных бубикопфов, где синева бритых волос затмевает синеву малокровной кожи, — а самый поэтический затылок с небольшим колечком золотистого локона, с милым наклоном к шее, с прелестным девичьим желобком, пушистым, если приглядеться к нему, как хвостик новорождённой пумы. Впрочем, автор несамостоятелен. Он только взглянул на дело глазами сентиментального Боба Друка, намеревавшегося проследить желобок под самым воротом халатика, — обстоятельство, доведшее его до дверей уборной и помешавшее ему заметить кое-что другое, случившееся в коридоре. Надо сказать правду: на этот раз и Сорроу проморгал это «кое-что другое». Взбешенный неустойчивостью парня, которому союз Месс-Менд доверил крупное дело, Сорроу на цыпочках шмыгнул за Бобом и поймал его у дверей захлопнувшейся уборной.
— Дурень! — произнес Сорроу, супя брови. — Когда-нибудь вылечишься ты от женской болезни?
— Помалкивай, — промямлил Боб. — Я обследую одну половину майора. Бери себе, коли хочешь, другую половину — и дело с концом.
Между тем шорох в коридоре усилился. Как по волшебству, проснулись и ожили все три пары сыщиков, раскрыв двери купе, они блестящими глазами следили за тем, что творится в этот поздний и тихий час в молчаливом плюшевом раю шального вагона, ритмически укачиваемого ровным ходом поезда. Ни один из них не высовывал головы дальше порога. Едва слышный тягучий скрип дверной филенки заставил их насторожиться: это медленно-медленно раскрывалась дверь занимаемого майором Кавендишем купе. Еще секунда — и оттуда показалась длинная фигура в странном облачении. Сухой и жилистый человек стоял в коридоре, подняв сухой профиль и как бы прислушиваясь к стуку колес. Седоватый блеск его красивых волос, благочестивое выражение глаз, твердый и сжатый рот, даже странная белизна небольших рук, сложенных в каком-то экстазе, — все слилось сейчас в молитвенную, торжественную, необычайную, непонятную позу, заставившую даже самого опытного сыщика вздрогнуть. Человек постоял минуту, глубоко вздохнул, поднял глаза к потолку, и губы его зашевелились. По странной прихоти случая розовый шелк абажура над электрической лампочкой раздвинулся вдруг от слишком большой струи воздуха из вентилятора, и яркая полоса света пролилась на мгновенье на благородную голову безмолвного человека и его поднятое — к небу лицо. Потом он спустил подбородок быстрым жестом служителя церкви, привыкшего к смирению, и немного деревянной походкой проследовал по коридору к своему собственному купе. Острые черные глаза приковывались к каждому его шагу. Пара турецких сыщиков перекинулась тихим замечанием: