Сторож Крац дрожащей рукой провел по лбу. Не было никаких сомнений!.. Небеса существовали, и небеса услышали его молитву. Отныне Крац мог принять полное участие в воскресных беседах, устраивавшихся пастором Питером Вурфом для железнодорожных рабочих, — и мог даже самолично сделать доклад.
Он положил руку на мохнатую голову пса, кинул взгляд на небо, вздохнул, увидел там что-то похожее на голубя, точь в точь такого, какие выпекаются в кондитерских, с изюмом посредине, и дрожащим голосом произнес:
— Отныне и присно называю тебя «Небодар». Служи мне, как я сам служил отечеству и расписанию двадцать три года, не считая военного фронта, не женись и носи поноску, даже если тебе приспичит почесаться где-нибудь под хвостом!
С этими словами сторож Крац снял свой собственный кушак, сделал петлю, надел ее на Небодара и тихо повел за собой сверхъестественного пса, хромавшего на одну лапу. Придя в сторожку, Крац напоил и накормил его, сделал хорошую подстилку из соломы и войлока, перевязал ему раненую лапу и взглянул на часы. До следующего поезда оставался час с четвертью.
— Мы с тобой успеем вздремнуть, дружище, — ласково пробормотал он Небодару, — ка-ак следует успеем вздремнуть, чего, будучи на небе, ты, должно быть, никогда не…
Тук-тук-тук!
Вот и вздремнул сторож Крац! Среди глубокой ночи — в его сторожку постучал и вошел неказистый, небольшой человек с трубочкой в зубах, с руками за спиной, с прищуренными глазами, точь-в-точь будто он входил в свой собственный дом, покинутый им с полчаса назад.
Войдя и оглядевшись, незнакомец пыхнул трубочкой и спросил с сильным американским акцентом:
— Сторожевой пост?
— Именно, угрюмо ответил Крац, видя у незнакомца вымоченные сапоги и брюки — в зеленой гаммельштадтской трясине. — Ежели вы заблудились, так держитесь грунтовой дороги налево за деревом. Я не обязан махать фонарем никому, кроме поезда.
— Вот уж никто не говорит, что обязаны, — хладнокровно объявил человек, направляясь прямо к огню и обсушивая перед ним сапоги. — Больше того, по природе вы не обязаны махать даже поезду. Теплая, хорошая немецкая ночка! Не будь этих чёртовых трясин, одно удовольствие прогуляться на мельницу.
Сторож Крац сердито молчал.
— Слушайте-ка, парень, — проговорил незнакомец, меняя тон и поворачиваясь всем корпусом к Крацу, — Если хотите получить на выпивку, ответьте-ка в двух словах — не слышали ли вы чего, когда пролетел константинопольский экспресс?
Сторож Крац меньше всего расположен был ответить на подобный вопрос. Но в эту злополучную минуту небесный пес, вероятно с непривычки вкушать земной сон, тявкнул и почесался, а пример заразителен. Обе пятерни сторожа полезли прямо за пазуху, и в отчаянном припадке самоскребенья бедняга выложил перед незнакомцем все свои тайны. Он начал с того, что Хандельсбанк дает на два с половиной процента больше, чем Рейхсбанк и кончил тем, что религия оказалась права, несмотря ни на какую астрономию, а в промежутке уложил историю с речкой, историю с кошельком, историю с водоворотом, историю с собакой и собственную резолюцию насчет всех этих историй, касавшуюся пастора Питера Вурфа и его богопротивного самомнения.
Когда наконец Крац высказался до конца, он взглянул на часы, вскрикнул, схватил фонарь, палку, фуражку и потребовал, чтобы незнакомец сопровождал его к гаммельштадтскому мосту, над которым через семь минут должен пройти берлинский почтовый.
— Идите сами, — равнодушно пробормотал незнакомец, усаживаясь рядышком с Небодаром, — я посторожу вашу избушку.
Сплюнув со злости, Крац побежал к насыпи, дрожавшей в белесоватых полосах электричества. Фонарь засвечен, вдали громыхнуло, огромный стальной гигант затрепетал… как вдруг воя самым его нутром, в стальных стропилах, цепях и перемычках, мелькнули пятна нескольких фонарей.
Крац дал пройти поезду, издал пронзительный свист и кинулся к мосту. Яркий свет прожектора, направленный на насыпь, обнаружил кучку полицейских с баграми, фонарями, крючками, палками и вилами.
— Не видел ли ты чего-нибудь эдакого, когда прошел константинопольский экспресс? — спросил один из полицейских, поворачиваясь к Крацу.
— Решительно ничего, — мрачно ответил Крац. Проклиная полицейских в глубине своей души и с природным недружелюбием ко всему, что вынюхивает, вышаривает, выискивает и выслеживает, он зашагал к сторожке, твердо решив выпроводить незнакомца.
Но, когда он переступил порог, фонарь выпал у него из рук, палка застряла между ногами, а из груди вырвался вопль: чудного мохнатого Небодара на подстилке не было. Вместо него там лежал… чёрт возьми, там лежал мокрый, скомканный кошелек сторожа Краца с теми самыми десятью тысячами марок, которые теперь надлежало, с обратным мозговым напряжением, — настолько же тягостным, насколько тяжело возвращение из дивной страны по сравнению со счастливой туда отправкой, — надлежало прокалькулировать.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Ночь в гаммельштадтской
тюремной камере
Приближалась минута отхода поезда, когда наконец полицейские вывели на перрон арестованную мистрис Кавендиш и сняли запрет с вагона. Сотни людей, возбужденные убийством, стерегли их выход. Репортеры ринулись вперед.
Сердце немецкой металлургии, городок Гаммельштадт даже в этот ночной час страдал нервной индустриальной бессонницей. Жители в домах, на улицах, на вокзале — сытые и голодные, от директоров до рабочих-металлистов — на все лады обсуждали происшествие. Стало известно, что в ту же ночь на дне мрачного болотца, в самом начале железнодорожного моста, под балками и стропилами отыскалось наконец тело несчастного майора, превращенное однако же в такую кровавую кашу, что не только его, но даже и его одежду признать в этом хаосе кровяных сгустков, хрящей, костей, тряпок, лоскутьев и грязи было совершенно невозможно. Трясина еще более рассосала майора, превратив его воинственные останки в паштет.
Понятно, что испуганная полиция энергично уцепилась за жену майора, чтоб возложить возможную ответственность за это несчастье с многострадальных немецких плеч на английские.
Мистрис Кавендиш, накинув чадру на халатик, заплаканная, растрепанная, среди глубокой ночи уселась в тюремную карету и была доставлена в тюрьму, несмотря на все свои стоны и протесты. Тюремное начальство проявило изысканную вежливость. Оно не подвергло обыску ни ее, ни ее вещи, рассыпалось в извинениях, прислало холодный ужин, но даже начальство не могло сделать для бедной новобрачной главного, что хоть немного успокоило бы ее нервы: отвести ей отдельную камеру.
Гаммельштадтская тюрьма в этот летний сезон была так густо набита коммунистами, что даже Болгария не могла бы поспорить с этой процентной нормой. Жену майора пришлось поэтому внедрить в камеру простой фабричной работницы, саксонки с дрезденской мануфактуры, давным-давно спавшей на единственной кровати.
Сонная надсмотрщица, ругаясь, вошла в камеру, пинком ноги ударила кровать и хрипло объявила работнице:
— Гербель, вставайте. Дайте-ка место барыне. Сколько там ни бунтуй ваша порода, а как дойдет дело до господ, так вам уж придется рано или поздно потесниться.
Гербель и не подумала встать, а надсмотрщица не без тайного удовольствия швырнула вещи мистрис Кавендиш в угол, повернулась и вышла, старательно заперев камеру. Тогда на кровати что-то пошевелилось, бледное личико поднялось с подушки, на мистрис Кавендиш уставились два голубых глаза, и ребячий голос спросил:
— Вас за что?
Перед работницей Минни Гербель стояла высокая, крепкая, знатная дама с лицом писаной красавицы, с короткими локонами вокруг дионисийской головки, спадавшими крепкими завитками над прямой линией лба и носа. Красавица досадливо, как муху, отмахнула вопрос, оглядела камеру, заметила окно и, прежде чем Гербель опомнилась, повисла на руках под самым потолком. Там она ловко и с невероятной быстротой перекувырнулась так, что ноги ее уперлись в решетку, а сама она, употребив их на манер рычага, принялась раскачивать и трясти железные брусья. Но решетка поддержала былую честь гаммельштадтской металлургии. Ничего не добившись, красавица спрыгнула вниз, тряхнула локонами и тут только встретила восторженный взгляд Минни.