Разговор этот поразил Андрия, может, потому, что отец не читал морали, не ругал, не учил. Сколько раз в жизни он будет возвращаться к простым отцовским словам!
И все же вчера пошел к Барбаре — в последний раз. Нельзя было ее обижать. Слухи по улице все же поползли. Кто-то видел, как он выходил, кто-то видел, как входил. Давно уже она не бывала в гостях у родителей Андрия. Теперь она уезжает. Жаль ее.
Все слишком привычно, даже буднично. Она едет, собранные вещи, незастеленная софа. Отъезд через два часа. Еще и не уложилась окончательно. Муж придет с возчиком. А он, Андрий, какой идиот, отважился, когда муж в городе! Это впервые так. Потому что напоследок. Двери заперты... Дурак я, дурак. А она вот лежит, счастливая. Да приеду я в Варшаву. Приеду как-нибудь. Договоримся, напишешь... Ну, от этого никто не умирает... Я еще, может, там в университет буду поступать. Ну, не там, так в другом месте, приедешь. Да встретимся еще.
— Прощай, Барбара, счастливого пути!
Пришел домой протрезвевший, одновременно чувствуя и утрату, и облегчение...
— Андрий! Ты еще в кровати? Збышек пришел! — голос мамы.
Вот это его сегодняшняя реальность. А все-таки он выступил вчера с блеском, с блеском, с блеском! Даже Збышек удивился.
Андрий спрыгнул с кровати, теплый весенний воздух не мог остудить разгоряченное сном тело, под успевшей слегка загореть на майском солнце кожей напряглись мышцы. Начинался новый день.
XI
...Если б вы увидели его лицо, товарищ комиссар, — лицо подростка, бледное, осунувшееся, только глаза чернели и волосы, смуглая кожа стала желтой, почти неживой, — вы бы поняли все без слов. Он меня не заметил. Я думал, он тяжело ранен. Знаете, я стоял там молча, меня никто не видел, дверь в палату открыта. Раненые лежали и в коридорах (в госпиталях мест не хватало уже давно), здесь и военные были, и гражданские. Я долго его искал, ведь и в палатах порядка не было, разобраться нелегко, кто и где лежит. Потом я сообразил, нашел врача, молодого чеха Карела Голубоца, четкого такого парня, мы с ним быстро поняли друг друга, я по-польски, он по-чешски, и жена его здесь медсестрой. Мария — назвалась она. Мы уже взяли вашего парня под опеку... Я сказал, это мой брат, не вдавался сначала в подробности, а потом как-то так вышло, все рассказал, она сразу стала очень внимательной и повела меня на этаж. Вон там у нас мальчик, легкое ранение, осколком в бедро, хорошо, что так обошлось, зарастет, забудется. Не знаю, но месяца три, ну, два как минимум... Вот смотрите, вон там, возле окна.
Он был такой бледный, что я подумал, сестрица ошиблась, ранение гораздо тяжелее, может, она хотела меня успокоить... Успокоить — сейчас это слово звучало для меня странно, меня давило какое-то безразличие ко многим вещам... Я искал его уже третью неделю. Сергио отпустил меня, все знали, я искал Пако по всем больницам, ведь забрала его «скорая помощь», а куда... Соседи, мать у Изабель старая, не догадалась спросить, а он, видимо, не хотел подавать никаких известий о себе, утратил вкус к жизни, понятно, ведь все произошло у него на глазах. Потом я заставил его все рассказать мне... Понимаете, я должен был знать подробности, хотя никаких подробностей и не было, но я должен был знать абсолютно все. Вернулся через неделю после бомбардировки, все молчали как-то странно... Мы тоже не слишком веселились, из семерых уцелели пятеро. Ходили на этот раз далеко в тыл, в общем, удачно, если бы не двое товарищей. Настроение у меня в те дни было тяжелое, словно предчувствовал что-то...
Командиром группы был у нас Дери, венгр, к танкам не пустил меня, не то, сказал, состояние духа, иди-ка вместе с Хесусом, посторожи с той стороны, а мы с Тодором и Мигелем к танкам. Хесус — бывший студент, философ, невысокий, худощавый, но крепкий и быстрый. Русый, почти как Збышек. Его прозвали Рубио — Русый, но мы любили называть его по имени — Хесус, удивительно, ведь все же Иисус, а студент, наш товарищ.
Я вскочил, только когда он уже осел под глухим ударом приклада... Фашисты тоже не хотели шуметь, думали, неизвестно, сколько нас тут, и лучше тихо снимать одного за другим. Я заколол фашиста ножом, того, что ударил Хесуса. И не было никого больше. Оглянулся, руки дрожали, хотя мне не впервой, но убивать всегда трудно. Хесус был мертв, я не мог простить себе задержки, если бы секундой раньше, может, успел бы, а теперь... Почему же тот фашист был один? Я бросился к товарищам, встретил их, идущих обратно. Установили все мины, и там был бой — короткий, рукопашный. Дери погиб... Остальные здесь. Мы шли домой. Как тоскливо возвращаться, если тот, кто только что был рядом, шел, как и ты, на задание, уже никогда больше не вернется, ничего не скажет, его уже нет, не будет... И моих тоже нет... Товарищ комиссар, давно не думаю о смерти. Не знаю, это инстинкт самосохранения или что-то еще... Просто безразлично стало, всегда приходилось думать о других, о том, как сделать дело. Очевидно, мы просто не в состоянии понять, что и сами можем погибнуть, уйти навсегда. Товарищ комиссар, да, я знаю, что идея может быть выше нас, и в то же время жизнь коротка. У меня, особенно сейчас, другой цели не может быть... Месть. Этого мало, товарищ комиссар, я сказал бы, смысл моей жизни, частица меня самого в этой земле навсегда, и я не уйду отсюда живым, пока здесь останется хоть один фашист.
Это не бравада. Я видел, как бежали испанцы, особенно анархисты... Да, да, кричали: «Все пропало, мы погибли...» Меня это сейчас не касается, я должен сделать все, что в моих человеческих силах, и до конца. Я не отказываюсь, я знаю, что справлюсь... есть опыт, давно на фронте, а потом, сейчас я стал увереннее: ко мне пришло спокойствие, холодное спокойствие.
Знаю, что молод, но здесь, на фронте, не годы имеют значение, а есть ли у тебя опора, стержень внутри, крепок ли ты, как человек, в конце концов. Я здесь, в группе, моложе всех, а вы доверяете мне руководство... Что-то же должно привязывать человека к жизни! Нет, вы меня не так поняли, для мальчика я единственный человек, который у него вообще есть, единственный родной человек, если хотите, единственная зацепка, привязка к жизни. То, что я не успел жениться на его сестре, всего лишь случай, горькая доля, горькое время, не больше. Все было договорено, все соседи знали и мать. Да, отец погиб. Я жил там последние месяцы, мы ждали хоть какого-то затишья, отдыха на несколько дней, все не хватало времени... Она была беременна, была, значит, это вполне серьезно, и мать знала, и Пако, конечно.
Он лежал, глядя в потолок, как человек, потерявший интерес к жизни. Конечно, он не верил, что я приду за ним, я любил его сестру, жил у них, но я был чужеземец, посторонний, а он, он остался один... Может, подсознательно и ждал, надеялся, что увидимся, и не хотел этого, боялся, что я окажусь теперь чужим... Да и что он должен был делать, вот так придя из госпиталя? Куда идти? К соседям? Родственников не было, кроме меня... Да, товарищ комиссар, фронт не место для сантиментов, но место, где люди отвоевывают право на жизнь, защищают ее. А потом... я убежден, что в группе он пригодится. Четырнадцать с половиной. Почему так точно? Сами знаете, что в этом возрасте и пол года очень много, так для взрослых два или три... Благодарю, товарищ комиссар! Я знал, что вы поймете меня, сейчас я приведу его к вам...
Хорошо, расскажу, хотя рассказ не очень интересный, потому что это... а впрочем, может, и интересный, потому что... а впрочем, может, я начал с мальчика, чтобы доказать вам, что я... что он здесь необходим... мне особенно, конечно. Когда я увидел его, я застыл на пороге. Стоял и смотрел на него, и мне казалось, я вижу Марию-Терезу, его сестру, жену мою. Я не говорил вам, она была очень красивая, а он, вы увидите, похож па нее, только мужественнее... Сначала мне стало просто страшно, страшно смотреть, что-то говорить... Понимаете, он, частица моей любимой, жив, а ее нет и не будет больше никогда на свете... Ничто не повторяется, ничто...