Какое лазурное небо! Ни облачка. Желто-бурая скала. Раскаленный камень. Зелень, пожелтевшая от солнца... Почему я еще живу? Почему не сошел с ума от страха, от одиночества, оттого, что в каждую секунду может снова начаться атака? И снова я должен слиться с пулеметом. Мы с ним одно тело. Я — пулемет.
И я живу. Может, потому, что помню, как падал высокий неуклюжий Мирон, подбивший первый танк?.. Может, потому, что Мария-Тереза никогда не скажет мне больше «амор мио», не будет желтого моря пшеницы, не будет волн до края земли, не будет безграничья первой любви... Или потому, что Пако ждет меня в госпитале, что у него единственная надежда на жизнь — это я. А может, это мама ждет меня дома, это отец ночами сидит возле радио, прислушиваясь к новостям из Испании, и есть на свете местечко, а под ним село, где меня ждут деревья и холмы, и речушка, и трава там так зелена, где слово «Украина» полно жизни и силы, где борьба идет и сейчас, где я еще был бы нужен...
Почему они не идут? Уже пора. Нельзя вспоминать. Нельзя думать. Тогда слишком трудно жить. А еще труднее умирать. Нет, не стану спешить, подожду. Если совсем не останется патронов и сил, последняя пуля — себе. А пока подожду.
Так-так. Вот они и пошли. Меня охраняют мои мертвые. Они стоят возле меня на часах. Они не дают мне прозевать мгновение, когда эти... А вы вот как, гады... а я вам еще сыпану, патронов не жалко! Ничего, еще продержусь, продержусь. Только бы не сойти с ума, не потерять сознания, не упасть в обморок от голода. А так продержусь...
Что за шум внизу? Как будто удирают. Еще очередь вдогонку, так, еще одну... ага, туда я уже не достану. Что случилось? Действительно удирают. Значит, наши наступают. Выйти из пещеры, только с пулеметом... Вдруг засада, вдруг обман? Спокойно выползу с пулеметом, гляну вниз, за кусты. И впрямь, кажется, наши, две бронемашины.
Идут сюда... Знамя Республики. Кричат по-испански: «Республиканос, амигос...» Вроде и по-украински кто-то. Наши. Встать, встать на ноги... Фу-ты, никак не поднимусь, сколько времени пролежал... Грязный, лицо залито потом, встаю...
Черт побери, это же Полищук. Бессмертный Полищук в своих очках. И с ним, нет, не может быть... Я же хотел только сказать им... Почему же я сажусь на землю? Почему я молчу, когда меня обнимают, тискают, целуют?.. Почему нет у меня слов в ответ? Только страшная усталость. Молча... Глаза мои все скажут сами... Это Пако. Вот почему я жив.
XVI
Завтра утром последние отряды домбровцев отойдут во Францию. Мы уже среди своих. Вторую ночь мы спим в окружении друзей, не чувствуя врага за спиной. Впереди неизвестность, позади Испания, фалангисты, и мы, заняв оборону на дороге от Фигероаса до границы, ждем, пока беженцы, длинный печальный караван, нескончаемый поток людей — семьи, старики и дети, женщины, раненые, — отойдут, втянутся на французскую территорию. Мы пойдем последними.
Нас девять из барселонского отряда.
Я предложил раненым и Изабель со Збышеком идти, встретимся там.
— Не выглуплюйся, старый, — сказал Збышек по-польски. — Знаешь, что нас там ждет? Как искать друг друга? Слишком долго вместе, чтобы теперь на день или два порознь.
Он прав. И мы вместе возле костра, как в горах. Довольно холодно, по нам сейчас кажется, что лучше и быть не может: мы одеты, кое-как укрыты, не умираем с голоду. Вчера я спал. Первую ночь, добравшись до своих, все спали как убитые. А сегодня уже не так.
Завтра война кончится. Что дальше?
Что будет делать Антуан, у которого только что погиб отец, единственный его родной человек? Антуану восемнадцать. Что станет делать Сато, который не может вернуться в Японию?
Что будут делать Збышек и беременная Изабель в чужой стране, не зная языка, не имея подданства? У них в этой стране ни близких, ни родных, ни знакомых, ни одной живой души.
О, нас еще немало, бывших домбровцев... Бывших? Наверное, навсегда домбровцев, навсегда.
Нас много, но еще больше осталось там, на полях и в горах Испании.
Стало известно, нас ждут лагеря для интернированных. А дальше? Куда мне? Где теперь далекий путь домой? Как добираться отсюда в родные края? А что станется с Пако? Знаю одно: он будет со мной. Забрать его на Украину? Домой? Каково ему там придется? Другой язык, другие обычаи, все другое, все... Но он еще совсем молод, он научится. Я буду рядом, и все будет в порядке. Утрясется. Только как же мы доберемся? И когда?
Польша не впустит меня легально. Если нелегально, посадят. А Пако? Не хочу думать, переживем и это. Что бы там ни было. Если хватит сил. И, несмотря ни на что, я чувствую, что сил хватит, что все будет хорошо: тепло худенького пружинистого тела Пако рядом греет меня, дает мне уверенность и силу.
Мне легко с ним, может, и потому, что он вне границ возраста, преступил все возрастные законы, он юноша и взрослый одновременно, ребенок, привыкший убивать и видеть смерть. Для подростка перейти эту нравственную границу привлекательно и страшно. Он перешел ее без размышлений, естественно, не обращая внимания на многое в привычной морали. Им руководила суровая логика войны. Жить сегодня, потому что завтра можно умереть. Убивать, потому что иначе убьют тебя. Поднимать свое знамя, срывая вражеское.
Я уже не пытаюсь уловить запах волос Марии-Терезы в густой шевелюре Пако, который так крепко спит рядом. Я просто знаю, что запах этот один и тот же.
Когда я жил в Мадриде и Мария-Тереза должна была стать моей женой, Пако, лукавый и веселый тринадцатилетний мальчуган, так выплясывал на празднике с сестрой, что все соседи сказали: вот это мастер, вот кто будет кружить девушкам головы. А девушки там были его же возраста. Хихикали, смеялись, шутили с ним. Только Мария-Тереза одним взглядом или жестом утихомиривала эту шумную компанию. Как Пако гордился сестрой, как хотел показать себя мужчиной возле нее, ну и кое-что предназначалось специально мне. Збышек сказал тогда: твой родственник — крепкий паренек, огонь! Мой родственник... В самом деле мой родственник, только кто бы сравнил его сейчас с тем веселым мальчишкой, гибким, точным в движениях. Сейчас он мой родственник вне всякой логики жизни, наперекор ей. Роднее его у меня никого нет. Только что мы с ним будем делать в той Франции?
Мы подошли к границе с одной из последних групп республиканских войск. Франкисты уже недалеко. Война завершилась. Через несколько часов это станет фактом. Узкий проход в огражденной колючей проволокой зоне границы. На французской стороне нас сразу окружили. Пришлось сдать оружие. Возле них уже лежала целая гора оружия, оставленного республиканцами. Я оставил было у себя небольшой револьвер, но французы устроили настоящий обыск. Пришлось бросить в общую кучу и эту, последнюю связь с войной. Нас построили в отряды и повели дальше, говорили, в Перпиньян, откуда отправят в лагеря для интернированных.
Мы были все вместе. Антуана тоже не отпустили. Не подчинившись приказу французского правительства немедленно оставить Испанию, он утратил свое гражданство. Теперь его должны были судить и наказать за неподчинение властям. Все равно не война. Однако родина встретила его неласково. Лагерем, судом. Что же дальше?
Я шел в колонне рядом с Пако и Антуаном. Горечь поражения, встреча, которую нам устроили на границе, очевидная наша ненужность — все это не могло не угнетать.
Но то, что война, смерть позади, приносило понятное чувство облегчения. Навсегда частица моего существа осталась в Испании, и частица Испании со мной. Был Пако, которого я должен оберегать, которому обязан вернуть утраченный родительский дом. Пако — зеркало моей любви к Испании, моей любви к Марии-Терезе, моего прошлого. Ничего хорошего не ждало нас впереди, но, если можно, значит, нужно жить. И, если жизнь окончательно не лишена смысла, путь всегда отыщется. Тот, кто идет за звездой, никогда не поворачивает назад.
XVII
Андрий шел тропинкой, проложенной через сад на пригорок и вниз, до самого луга. Совсем рано. Дома все еще спали, а он, как это часто бывало, проснулся пораньше и вышел в сад. Солнце только начинало всходить между лоскутьями светлых туч. Было хотя и очень ветрено, но тепло. Андрий шагал в одной сорочке, и ветер норовил сорвать ее с плеч, ерошил волосы. Казалось, ветер и выкатывает большое багряное солнце из-за горизонта, делая это тяжело и медленно.