Андрий подошел к заветному местечку возле боярышника, сел на скамейку, которую смастерил сам. Ни о чем серьезном не думалось. Только вбирал в себя этот ветер, солнце, деревья, боярышник, траву — все, что было вокруг. Он любил ветреную погоду, что-то в нем просыпалось с сильными порывами ветра, какой-то непокой, с которым приходило ощущение странного, тревожного покоя.

Откинувшись на спинку скамьи, он смотрел перед собой, взгляд его поднимался над густо-зелеными кронами деревьев к белым клубам туч на утреннем небе. Запахи вокруг, терпкий аромат боярышника, пахучесть свежей травы, нежное благоухание спелых яблок... Пахла земля. Пахла совсем иначе, чем все долгие годы позади, и теперь Андрий ощутил, как тяжело просыпается в нем жизнь, он почувствовал себя вопреки всему живым — частицей материи, неотделимой от этой земли, от зелени вокруг, от многолистья деревьев, от каждой травинки поодаль и здесь, под ногами. Все это была жизнь, и Андрию казалось, что он тоже из этой земли, где прошло его детство, где закладывались начала его существа, где каждая дорожка вымерена его шагами. Под ветром, что ерошил листву и его волосы, среди молчаливой красоты сада этим осенним утром он ощутил и усталость, лежавшую на плечах, усталость прошедших лет, усталость от пережитого. Только сейчас это состояние показалось ему привычным, нормальным. Его усталость означала немалый уже возраст, означала другое, новое состояние, то, что с этой осенью как бы осенило собой и крепкие древесные стволы в саду, и пружинистые побеги трав, и яблоки, туго налитые всеми соками земли.

Дозревание, подумал он, сколько человеку надо, чтобы дозреть? Как вот яблоку. Он лег навзничь на траву и смотрел в небо. Сейчас он словно рос прямо из почвы, чувствовал корни, привязывавшие его к ней, чувствовал, будто соки земли наполняли его кровь, его тело. Он был частицей земли, травы, этого сада... Вышел отсюда, сюда и возвращаться, думал он, именно сюда. Самое естественное — просто раствориться в земле, которая родила тебя, снова стать ее частицей, частицей этого ветра, вечного ветра, вечного непокоя. Может, ветер — это и есть непокой, покинувший людей, которые растворились, в земле?

Что пришло тебе в голову, Андрий, в тот момент, когда Пако пришел для разговора, которого ты и ждал, и жаждал, и боялся?.. Пришел для разговора... нет, просто пришел к тебе в глубину сада, где ты уже выбрал уютное место для своих писаний — под плотной темно-зеленой стеной боярышника, которая пересекалась рядом молоденьких ярко-зеленых елочек. Здесь кончалась дедова усадьба, а за хвоей уже другой оттенок зеленого — покрылись буй-зелень-травой луга, запах привядших цветов, начало осени. Ты сидел спиной к стене боярышника в тени развесистой яблони, чья густая крона выглядела настоящим тентом, краснобокие яблоки уже поспевали — сентябрь, жнива закончилась, кончилось лето.

Пако тронул тебя сбоку за плечо, ты знал, что это он, хотя и не видел его, ты слышал его походку — столько лет слышал его шаги рядом, что узнал бы их везде и всегда. Ты знал, о чем пойдет речь. Он тоже знал, что ты знаешь, более того — он знал ответ, но разговор должен был состояться. Разговор волнующе радостный и в то же время страшноватый, как перелет через пропасть: хоть и уверен, что достигнешь противоположной стороны, а смотреть вниз все равно жутко; как ощущение в самолете, когда осмыслишь высоту, на которой летишь...

Что еще ты мог ему ответить, если думал об этом, только об этом, с той минуты, как вы начали собираться к отъезду на Советскую Украину... Документы, разговор с советским послом в Польше, страх, боль, ожидание, мысли о родителях... Ганнуся, которую ты долгие годы помнил восьмилетней, а встретил взрослой девушкой. Цветущей, красивой, что и говорить — красивой, но и чужой. Десять лет не был дома, десять лет... Пришел чужой взрослый человек. Разве это тот парень, который упивался романтическим самоотречением на подпольном митинге представителей гимназий, разве это тот самый маменькин сынок, тот послушный неслух, разве это был ты?

Кто это сидит здесь, и смотрит на луга, и видит, что не все изменилось, что речушка, которую ты помнишь с детства, в которой учился плавать, ручеек два метра шириной, течет точно так же? Через нее кладочка, не та ли, по которой и ты ходил? Будто и не миновало десяти лет, будто и не пролетели над землей те страшные бои, войны, смерти. Словно это и не ты вернулся после десяти лет схватки с фашизмом по всей Европе. Сколько у тебя всего за плечами, понимаешь, глядя на луга, где ты пас коров, где ты рос, учился жить, дружил, любил, начинал жизнь...

Тебе повезло, Андрий, родители твои знали, что такое любовь, понимали, что такое любить, и твоя мать могла, положив обе руки на плечи немного испуганному, немного смущенному Пако (уже прошло несколько дней, ты рассказал о Марии-Терезе и о нем, мама говорила по-французски, ты помогал ей), глядя ему в глаза, сказать:

— Андрий рассказал мне все о тебе, мой мальчик. У нас было трое детей, теперь четверо, я знаю, мой сын был мужем твоей сестры, я знаю, как он любит тебя, я знаю, что он обязан тебе своей жизнью, своим возвращением сюда, нашим счастьем, тем, что после долгой разлуки он вернулся живым... Ты мой сын, Пако, ты, наш сын и брат сейчас и всегда.

Пако плакал впервые после смерти Женевьевы, он плакал, не прячась, на плече у твоей матери, целовал ей руки... Мама гладила его по голове, и он говорил, волнуясь:

— Я знал, что семья Андрия меня примет, я знал, он много рассказывал о вас... Но я никогда не думал, что сразу почувствую себя дома, понимаете, дома, что я здесь, далеко от Испании, почувствую у себя на голове руки матери. Радость, которой я уже не мог ждать от жизни.

Его полюбили все, и тебе иногда казалось, что он стал ближе Ганнусе и маленькому Миколке, чем старому другу, старшему брату.

Вообще на душе было смутно. Ты понимал: дело не в том, что в тебе не перегорела былая беда. Она всегда с тобой. Вся суть в том, что эта тихая, мирная жизнь потребовала от тебя огромных душевных усилий, ты в ней ориентировался с трудом, и то с родительской помощью. Ты ничего не знал, ничего не умел, Пако — тем более. Но ты отвечал за него, за брата, за сестру, за всех. Ты всегда отвечал за все...

Почему ты никогда не мог остановиться, почему брал на себя так непомерно много? Почему никогда не гнулся под тяжестью жизни? Тебе было мало оставаться самим собой, ты принимал в себя кого-нибудь еще с его заботами, ты привык думать о других, жить ради других, ради других бороться и воевать. Это была твоя обычная жизнь, Омбре, командир партизанского отряда, награжденный орденами и медалями Испании и Франции.

Ты так мечтал об этом дне, а теперь, когда он пришел, не знаешь, куда податься, что делать, как жить дальше. Надо учиться. Как учиться? Тебе уже под тридцать, а что ты умеешь? Только гимназия... Языки. А что языки? Ничего не умеешь делать, да еще Пако.

Ты писал тайком, давно писал, но стихи не казались тебе стоящими внимания. Чем заняться всерьез? Ты всегда был связан с людьми и сейчас не мог оставаться в стороне от того, чем жили другие. Надо было выбирать какую-то дорогу, строить свою мирную жизнь, воевать за свое место в ней. Да, воевать.

Дома все сразу легло на тебя. Думали, погиб. Но когда ты переступил порог родного жилища, когда мать бросилась к тебе в слезах, когда задрожали руки у отца, который медленно вставал из-за стола, не веря своим глазам, не узнавая и узнавая в высоком, странно одетом человеке с седеющими висками сына, пропавшего из дома десять лет назад… Еще через минуту ты догадался, что девушка, вышедшая из комнаты, Ганнуся, а о существовании самого маленького ты и не знал. Вот и не понял сразу, чье это дитя... Пока мать не объяснила: это твой младший брат Микола. Потом ты повернулся назад, и все посмотрели на того, кто все еще стоял в дверях, кто прибыл вместе с тобой. Это Пако, вернее, его полное имя Франциско. Он мой брат на смерть и на жизнь, сказал ты. Пако стоял, стиснув зубы, волнуясь, нервничая. Он нервничал всю дорогу, а с тех пор, как пересекли границу, просто извелся и теперь, глотая, выговорил заученное по-украински: «Добрый день вам!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: