Мадлен стала для меня первым глотком свежего воздуха, с ее помощью я трудно возвращался в мир ощущений, в мир обыкновенный желаний. Мадлен напомнила мне, что я еще молод, дала понять, что я еще буду жить, что белый свет вовсе не собирается отмечать свой конец, что можно все начать сначала, и я верил ей. Никогда не возвращается то, что у нас было и чего мы так жаждем снова. Может прийти только другое, каким бы прекрасным оно ни было. Только другое. Я начал верить ей, что это другое тоже имеет право на существование, если прошлого не вернуть...

Сколько моего забрала ты с собой, Мадлен, сколько моих надежд и страстей исчезло с твоей смертью, сколько того, что уже начало возрождаться из огня, обретая собственную жизнь. Это ведь твои слова, Мадлен: «Ты становишься другим, Андре, ты словно оживаешь...»

...Я опомнился от своих мыслей, услышав какие-то странные звуки из угла Пако, сел на своем лежаке и наклонился к нему. Плечи его судорожно вздрагивали. Он плакал. Впервые в жизни я видел, как Пако плачет, и ко мне пришло облегчение. Странное состояние опустошенности стало покидать меня, боль горячей волной растекалась по телу, и я вздрогнул, почувствовав силу этой боли.

Я положил руку ему на плечо, но рыдания его только усилились, он не поворачивался, не говорил ни слова, по-прежнему вздрагивало все его тело.

Я гладил его плечо, стиснув зубы и глядя на стену палатки, куда смотрел Пако. В уголке висел портрет Женевьевы, маленькое фото, ставшее уже неотъемлемой частью нашей жизни, как и все нехитрое имущество: деревянные лежаки, одеяла, низенькая скамейка, сбитая из досок, служившая одновременно столом. Легкий ветерок надувал палатку, она шевелилась, к фото шевелилось тоже. Я смотрел на портрет, едва угадывая в ночном мраке черты ее лица, и казалось, она растворяется среди ночи, уходит, ласково улыбаясь, уходит именно сейчас, в это мгновение, и Пако оплакивает ее уход.

Наконец он уснул. На этот раз боль обессилила его окончательно, он будто провалился в сон, но я уже знал, что он будет спать несколько ближайших часов. Теперь могу отдохнуть и я.

Я укрыл его теплой курткой, и он не проснулся, только съежился, по-детски подтянув коленки к локтям.

Я лег навзничь на своем топчане, не раздеваясь, и хотел уснуть, но сои убегал от меня дальше и дальше...

Я думал о «сейчас» Мадлен, о том, что она чувствовала в последний год своей жизни, о том, что разделила со мной, и понимал: она была права, говоря, что жизнь уходит ежедневно, что любить надо именно сегодня, потому что завтра нас ждет неизвестность.

На мгновение мелькнула передо мной ярко-зеленая ящерица, та, что нежилась на большом пне недалеко от лагеря, когда я впервые возвращался от Мадлен, и я осознал еще и еще раз, что жизнь прекрасна каждой своей минутой, что нельзя жить только будущим, пренебрегая «сейчас». Да, Мадлен, возраст — это опыт, это умение различать подлинное. Если можно умереть завтра, не кощунственно ли пренебрегать жизнью сегодня?

...Когда я проснулся, Пако в палатке не оказалось. На мои плечи была накинута его куртка. Я с трудом пришел в себя, потом вскочил и выбрался из палатки. День стоял жаркий, как и все дни этого месяца. Массат что-то рассказывал партизанам, стоящим вместе с ним возле штаба. Среди них был и Пако.

В тот же день мы группой из двадцати человек отправились на открытой машине в небольшое местечко Бриюд, где квартировал отряд петеновской милиции.

Было еще совсем рано, когда мы добрались до большого плаца в центре местечка рядом с казармами петеновцев. Машина стала боком к плацу, на котором построенные в несколько шеренг петеновцы старательно делали зарядку, все голые по пояс, без оружия. У нас было два ручных пулемета, у каждого автомат. Мы скосили их всех за несколько минут. На секунду я взглянул в лицо Пако, который, выпрямившись во весь рост, поливал фашистов из автомата. Я не узнал его. Это был другой человек — постаревший, яростный, даже жестокий.

Еще через минуту наша машина развернулась и на полном ходу вылетела из Бриюда...

XXVI

— Андрийко-o-o! Вечерять иди! — голос летит откуда-то издалека, его доносит ветром. Он катится широко и раздольно до самого села, во все стороны от Змиинца, где находится дедова усадьба, где несколько хаток прилепились не на равнине, не в селе, а на холмах в стороне. Почему-то говорят — Змиинец.

— Разве здесь змеи, бабуся? — спрашивает Андрийка. — Я ни одной не видел. А они кусаются...

— Нет змей, может, когда-то были.

— А когда? Когда когда-то?

— Вот ребенок! Все спрашивает, все ему скажи! Давно — значит, давно. Люди так назвали, значит, надо было.

— А почему?

Это детское «почему» донимает всех, Андрийка уходит тропинкой, уходит, обидевшись. Спрашивает, а не отвечают. Всегда чего-то не говорят. Надо учиться, повторяют все. А книжек нет. Тато как-то приехал из города, привез тоненькую книжку, одни рисунки. Андрийка просмотрел ее за секунду. И снова нечего делать. А книжки бывают такие интересные. Там про все есть. Там приключения. Мама рассказывала про юнгу Шарля, который путешествовал на корабле вокруг света. Вот бы Андрийке стать юнгой и поплыть на пароходе далеко, далеко. В Африку. Туда, где дикие звери, где живут мартышки... и... и жирафы... и пальмы растут... и кокосовые орехи... Ох, сладко мечтается Андрийке, упоительно плыть на корабле в бурю, выполнять приказы капитана, а потом самому стать капитаном. Мама говорила — есть такая книга «Пятнадцатилетний капитан». Пятнадцать... это хоть и много, но меньше, чем настоящий взрослый. Андрийке скоро столько же. Или не очень скоро? Да, не сразу становятся капитанами...

Парусник с надутыми парусами летит морем. Море… Мама рассказывала о море. И Андрийка мечтательно зажмуривает глаза. Только жаль, что к теплому Черному морю, где пальмы и скалы, сейчас нельзя поехать. Что-то там случилось, и это сейчас в другой стране. Тато приказал Андрийке не говорить о Черном море при посторонних. Странно, всегда эти взрослые что-нибудь запрещают. Можно поехать только на Балтийское море, говорил тато, в Гданьск. Но там море холодное. Нет, говорит Андрийка, нет! Я хочу на Черное. Вы с мамой ездили туда. Мама рассказывала. А почему теперь нет? Я тебя очень прошу, татусь, давай поедем на Черное море...

Не понять Андрийке всего, что говорит отец. Только слова понятны. Часть Украины сейчас отошла к Польше. А почему она отошла, тато? Потому что была война, революция. Когда-нибудь все изменится... Вот тогда легко будет поехать на Черное море и на всякое другое. А на Индийский океан? Ты хочешь все сразу. Давай сперва на Черное море…

Расти-ка быстрее, нам очень нужны молодые, сознательные, умные, настоящие...

Андрийка чувствует себя в такие минуты большим, почти взрослым, а уж умным и сознательным — точно. Вот только бы вырасти поскорее. Где-то в глубине души он чувствует, что отец больше говорит себе, чем ему, но обращается же он к Андрийке, и мальчик изо всех сил старается понять отца, соответствовать его словам, чтобы тато сказал: а сын таки у меня, о каком я мечтал.

Отец говорит так, если Андрийка что-то делает очень уж удачно или вдруг выясняется, что он знает наизусть чуть ли не весь шевченковский «Сон». Были у деда гости, именины дедовы. Семьдесят лет. Начали об Андрийке, тот важно так сидел за столом. Как положено. Кто-то спросил: умеет ли читать? Умеет, сказал дед, и хорошо. А как же научился? Все уж и забыли, как Андрий учился чтению. Вот так и научился как-то, да только нечего читать ребенку! Есть, нет, говорит дед, а вот у нас главная книга, и Андрию вместо книги для чтения. Вынимает из шкафа две старенькие книжки Шевченко, два томика издательства «Просвит», 1902 года. Хорошо издали, говорил дед. Вот Андрий и читает у нас «Кобзаря».

Попросили, чтобы прочитал что-нибудь. Сам отыскал «Сон», начал по книге, а потом как-то книга уже и не нужна была, читал наизусть и все сильнее чувствовал, как пронимало слушателей, как тихо стало... Вот тогда тато и сказал: вот так сын у меня, мечтал о таком сыне!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: